Молодая гвардия — страница 56 из 106

руками —

…Дни испытания прошли;

С одеждой бренною земли

Оковы зла с нее ниспали.

Узнай – давно ее мы ждали!

Ее душа была из тех,

Которых жизнь одно мгновенье

Невыносимого мученья,

Недосягаемых утех…

Ценой жестокой искупила

Она сомнения свои…

Она страдала и любила —

И рай открылся для любви!

Лиля уронила свою белую головку на руки и громко, по-детски заплакала. Девушки, растроганные, кинулись ее утешать. И тот ужасный мир, в котором они жили, снова вошел в комнату и словно отравил душу каждой из них.

Глава двадцать седьмая

С того самого дня, как Анатолий Попов, Уля и Виктор с отцом вернулись в Краснодон после неудачной эвакуации, Анатолий не жил дома, а скрывался у Петровых, на хуторе Погорелом. Немецкая администрация еще не проникла на хутор, и Петровы жили открыто. Анатолий вернулся в Первомайку, когда ушли немецкие солдаты.

Нина передала ему и Уле, чтобы они – лучше Уля, которую меньше знали в городе, – немедленно установили личную связь с Кошевым и наметили группу ребят и девчат, первомайцев, которые хотят бороться против немцев и на которых можно положиться. Нина намекнула, что Олег действует не только от себя, и передала некоторые его советы: говорить с каждым поодиночке, не называть других, не называть, конечно, и Олега, но дать понять, что они действуют не от себя лично.

Потом Нина ушла. А Анатолий и Уля прошли к спуску в балочку, разделявшую усадьбы Поповых и Громовых, и сели под яблоней. Вечер опустился на степь, на сады. Немцы изрядно повредили садик Поповых, особенно вишневые деревья, на многих из которых обломаны были ветви с вишнями, но все же он сохранился, внешне такой же уютный, опрятный, как и в те времена, когда им занимались вместе отец и сын.

Преподаватель естествознания, влюбленный в свой предмет, подарил Анатолию при переходе из восьмого класса в девятый книгу о насекомых: «Питомцы грушевого дерева». Книга была так стара, что в ней не было первых страниц и нельзя было узнать, кто ее автор.

У входа в садик Поповых стояла старая-старая груша, еще более старая, чем книга, и Анатолий очень любил эту грушу и эту книгу. Осенью, когда поспевали яблоки, – яблоневые деревья были гордостью семейства Поповых, – Анатолий обычно спал на топчане в саду, чтобы мальчишки не покрали яблок. А если была дождливая погода и приходилось спать в комнате, он проводил сигнализацию: опутывал ветви яблонь тонким шпагатом, который соединялся с веревкой, протянутой из сада в окно. Стоило коснуться хотя бы одной из яблонь, как у изголовья кровати Анатолия с грохотом обрушивалась связка пустых консервных банок, и он в одних трусах мчался в сад.

И вот они сидели в этом саду, Уля и он, серьезные, сосредоточенные, полные ощущения того, что с момента разговора с Ниной они вступили на новый путь жизни.

– Нам не приводилось говорить с тобой по душам, Уля, – говорил Анатолий, немножко смущаясь ее близостью, – но я давно уважаю тебя. И я думаю, пришла пора поговорить нам откровенно, до конца откровенно… Я думаю, это не будет преувеличением нашей роли, зазнайством, что ли, дать отчет в том, что именно ты и я можем взять на себя все это, организовать наших ребят и девчат на Первомайке. И мы должны договориться прежде всего, как мы сами-то будем жить… Например, сейчас идет регистрация на бирже. Я лично не пойду на биржу. Я не хочу и не буду работать на немцев. Клянусь перед тобой, – говорил он сдержанным, полным силы голосом, – я не сойду с этого пути! Если придется, я буду скрываться, прятаться, перейду на подпольное положение, погибну, но не сойду с этого пути…

– Толя, ты помнишь руки того немца, ефрейтора, который копался в наших чемоданах? Они были такие черные от грязи, заскорузлые, цепкие, я теперь их всегда вижу, – тихо говорила Уля. – В первый же день, как я приехала, я опять их увидела, как они рылись в наших постелях, в сундуке, они резали платья материнские, мои и сестрины на свои шарфы-косынки, они не брезговали даже искать в грязном белье, но они хотят добраться и до наших душ… Толя! Я провела не одну ночь без сна у нас на кухонке, – ты знаешь, она у нас совсем отдельная, – я сидела в полной темноте, слушала, как немцы горланят в доме и заставляют прислуживать больную мать, я сидела так не одну ночь, потому что я проверяла себя. Я все думала: хватит ли силы у меня, имею ли я право вступить на этот путь? И я поняла, что иного пути у меня нет. Да, я могу жить только так или я не могу жить вовсе. Клянусь матерью своей, что до последнего дыхания я не сверну с этого пути! – говорила Уля, глядя на Анатолия своими черными глазами.

Волнение охватило их. Некоторое время они молчали.

– Давай наметим, с кем поговорить в первую очередь, – хрипло сказал Анатолий, овладев собой. – Может быть, начнем с девчат?

– Конечно, Майя Пегливанова и Саша Бондарева. И, конечно, Лиля Иванихина. А за Лилей пойдет и Тоня. Думаю еще – Лина Самошина, Нина Герасимова, – перечисляла Уля.

– А эта наша активистка, ну, как ее, – пионервожатая?

– Вырикова? – Лицо Ули приняло холодное выражение. – Знаешь, я тебе что скажу. Бывало, мы все в тяжелые дни резко высказывались о том, о другом. Но должно быть у человека в душе святое, то, над чем, как над матерью родной, нельзя смеяться, говорить неуважительно, с издевкой. А Вырикова… Кто ее знает? Я бы ей не доверилась…

– Отставить, присмотримся, – сказал Анатолий.

– Скорей уж Нина Минаева, – сказала Уля.

– Светленькая, робкая такая?

– Ты не думай, она не робкая, она застенчивая, а она очень твердых убеждений.

– А Шура Дубровина?

– О ней мы у Майи спросим, – улыбнулась Уля.

– Слушай, а почему ты не назвала лучшей своей подруги – Вали Филатовой? – вдруг с удивлением спросил Анатолий.

Уля некоторое время сидела молча, и Анатолий не мог видеть, какие чувства отражались на лице ее.

– Да, она была лучшей моей подругой, я по-прежнему люблю ее, и я, как никто, знаю ее доброе сердце, но она не может вступить на этот путь, она бессильная, – мне кажется, она может быть только жертвой, – сказала Уля, и что-то дрогнуло у нее в губах и в ноздрях. – А из ребят кого? – спросила она, точно желая отвести разговор.

– Среди ребят, конечно, Виктор, я уже с ним говорил. И если ты назвала Сашу Бондареву, и назвала, конечно, правильно, то надо и Васю, брата ее. И, конечно, Женька Шепелев и Володька Рагозин… Кроме того, я думаю, Боря Главан – знаешь, молдаванин, что эвакуировался из Бессарабии…

Так они перебирали своих подруг и товарищей. Месяц, уже пошедший на убыль, но все еще большой, красным заревом стоял за деревьями, густые резкие тени легли вдоль сада, тревожная таинственность была разлита во всей природе.

– Какое счастье, что и ваша, и наша квартиры свободны от немцев! Мне невыносимо было бы видеть их особенно сейчас, – сказала Уля.


Со времени возвращения Уля жила одна в крохотном помещении кухонки, примыкавшей к ряду домашних пристроек. Уля засветила ночник, стоявший на печке, и некоторое время сидела на постели, глядя перед собой. Она была наедине с собой и своей жизнью, в том состоянии предельной открытости перед собой, какое бывает в минуты больших душевных свершений. Она опустилась возле постели, вытащила чемоданчик и из глубины его, из-под белья, вынула сильно потрепанную клеенчатую тетрадку. С момента отъезда из дома Уля не брала ее в руки. Полустершаяся запись карандашом на первой же странице, как бы эпиграф ко всему, сама говорила о том, почему Уля завела эту тетрадку и когда это было.

«В жизни человека бывает период времени, от которого зависит моральная судьба его, когда совершается перелом его нравственного развития. Говорят, что этот перелом наступает только в юности. Это неправда для многих он наступает в самом розовом детстве (Помяловский)».

С чувством одновременно и грустно-приятным и удивления перед тем, что она, будучи почти ребенком, записывала то, что так отвечало ее теперешнему душевному состоянию, она читала на выборку то одно, то другое.

«В сражении нужно уметь пользоваться минутой и обладать способностью быстрого соображения».

«Что может противостоять твердой воле человека? Воля заключает в себе всю душу, хотеть – значит ненавидеть, любить, сожалеть, радоваться, жить; одним словом, воля есть нравственная сила каждого существа, свободное стремление к созданию или разрушению чего-нибудь, творческая власть, которая из ничего делает чудеса!.. (Лермонтов)»

«Я не могу найти себе места от стыда. Стыдно, стыдно, – нет, больше, – позорно смеяться над тем, кто плохо одет! Я даже не могу вспомнить, когда я взяла это себе в привычку. А сегодня этот случай с Ниной М., – нет, я даже не могу писать… Все, что я ни вспомню, заставляет меня краснеть, я вся горю. – Я сблизилась даже с Лизкой У., потому что мы вместе высмеивали, кто плохо одет, а ведь ее родители… об этом не нужно писать, в общем, она дрянная девчонка. А сегодня я так надменно, именно надменно насмеялась над Ниной и даже потянула за кофточку так, что кофточка вылезла из юбки, а Нина сказала… Нет, я не могу повторить ее слова. Но ведь я никогда не думала так дурно. Это началось у меня от желания, чтобы все, все было красиво в жизни, а вышло по-другому. Я просто не подумала, что многие еще могут жить в нужде, а тем более Нина М., она такая беззащитная… Клянусь, Ниночка, я больше никогда, никогда не буду!»

Дальше шла приписка карандашом, сделанная, очевидно, на другой день: «И ты попросишь у нее прощения, да, да, да!..»

Через две странички было записано:

«Самое дорогое у человека – жизнь. Она дается ему один раз, и прожить ее нужно так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жег позор за подленькое и мелочное прошлое (Н. Островский)».

«Все-таки комичный этот М. Н.! Конечно, я не скрою, мне приятно провести с ним время (иногда). И он хорошо танцует. Но он очень любит подчеркнуть свое звание и прихвастнуть своими орденами, а мне это как раз совсем не важно. Вчера он заговорил о том, что я уже давно ждала, но чего совсем не хотела… Я посмеялась и не жалею. А то, что он сказал, – покончу с собой, – это и неправда, и свинство с его стороны. Он такой толстый, ему бы надо быть на фронте, с ружьем походить. Никогда, никогда, никогда!..»