– А как передать?
Любка взяла бумажку, подошла к двери.
– Давыдов! – вызывающе сказала она полицаю. – Передай ребятам их портрет.
– И откуда у вас карандаши, бумага? Ей-богу, скажу начальнику, чтоб обыск исделал! – хмуро сказал полицейский.
Шурка Рейбанд, проходивший по коридору, увидел Любку в дверях.
– Ну как, Люба? Скоро в Ворошиловград поедем? – сказал он, заигрывая с ней.
– Я с тобой не поеду… Нет, поеду, если передашь вот ребятам, портрет мы их нарисовали!..
Рейбанд посмотрел карикатуру, усмехнулся костяным личиком и сунул листок Давыдову.
– Передай, чего там, – небрежно сказал он и пошел дальше по коридору.
Давыдов, знавший близость Рейбанда к главному начальнику и, как все полицаи, заискивавший перед ним, молча приоткрыл дверь в камеру к мальчикам и бросил листок. Оттуда послышался дружный смех. Через некоторое время застучали в стенку:
«Это вам показалось, девочки. Жильцы нашего дома ведут себя прилично… Говорит Вася Бондарев. Привет сестренке…»
Саша взяла в изголовье стеклянную банку, в которой мать передавала ей молоко, подбежала к стенке и простучала:
«Вася, слышишь меня?»
Потом она приставила банку дном к стенке и, приблизив губы к краям, запела любимую песню брата – «Сулико».
Но едва она стала петь, как все слова песни стали оборачиваться такой памятью о прошлом, что голос у Саши прервался. Лиля подошла к ней и, гладя ее по руке, сказала своим добрым, спокойным голосом:
– Ну, не надо… Ну, успокойся…
– Я сама ненавижу, когда потечет эта соленая водичка, – сказала Саша, нервно смеясь.
– Стаховича! – раздался по коридору хриплый голос Соликовского.
– Начинается… – сказала Уля.
Полицейский захлопнул дверь и закрыл на ключ.
– Лучше не слушать, – сказала Лиля. – Улечка, ты же знаешь мою любовь, прочти «Демона», как тогда, помнишь?
Что люди? что их жизнь и труд? —
начала Уля, подняв руку.
Они прошли, они пройдут…
Надежда есть – ждет правый суд:
Простить он может, хоть осудит!
Моя ж печаль бессменно тут.
И ей конца, как мне, не будет;
И не вздремнуть в могиле ей!
Она то ластится, как змей,
То жжет и плещет, будто пламень;
То давит мысль мою, как камень —
Надежд погибших и страстей
Несокрушимый мавзолей!..
О, как задрожали в сердцах девушек эти строки, точно говорили им: «Это о вас, о ваших еще не родившихся страстях и погибших надеждах!»
Уля прочла и те строки поэмы, где ангел уносит грешную душу Тамары. Тоня Иванихина сказала:
– Видите! Все-таки ангел ее спас. Как это хорошо!..
– Нет! – сказала Уля все еще с тем стремительным выражением в глазах, с каким она читала. – Нет!.. Я бы улетела с Демоном… Подумайте, он восстал против самого Бога!
– А что! Нашего народа не сломит никто! – вдруг сказала Любка с страстным блеском в глазах. – Да разве есть другой такой народ на свете? У кого душа такая хорошая? Кто столько вынести может?.. Может быть, мы погибнем, мне не страшно.
Да, мне совсем не страшно, – с силой, от которой содрогалось ее тело, говорила Любка. – Но мне бы не хотелось… Мне хотелось бы еще рассчитаться с ними, с этими! Да песен попеть, – за это время, наверное, много сочинили хороших песен там, у наших! Подумайте только, прожили шесть месяцев при немцах, как в могиле просидели: ни песен, ни смеха, только стоны, кровь, слезы, – с силой говорила Любка.
– А мы и сейчас заспиваем, ну их всех к чертовой матери! – воскликнула Саша Бондарева и, взмахнув тонкой смуглой своей рукой, запела:
По долинам и по взгорьям
Шла дивизия вперед…
Девушки вставали со своих мест, подхватывали песню и грудились вокруг Саши. И песня, очень дружная, покатилась по тюрьме. Девушки услышали, как в соседней камере к ним присоединились мальчишки.
Дверь в камеру с шумом отворилась, и полицейский, с злым, испуганным лицом, зашипел:
– Да вы что, очумели? Замолчать!..
Этих дней не смолкнет слава,
Не померкнет никогда,
Партизанские отряды
Занимали города…
Полицейский захлопнул дверь и убежал.
Через некоторое время по коридору послышались тяжелые шаги. Майстер Брюкнер, высокий, со своим низко опущенный тугим животом, с темными на желтом лице мешками под глазами и собравшимися на воротнике толстыми складками шеи, стоял в дверях, в руке его тряслась дымившаяся сигара.
– Platz nehmen! Ruhe![25] – вырвалось из него с таким резким оглушительным звуком, будто он стрелял из пугача.
…Как манящие огни,
Штурмовые ночи Спасска,
Волочаевские дни… —
пели девушки.
Жандармы и полицейские ворвались в камеры. В соседней камере, у мальчиков, завязалась драка. Девушки попадали на пол у стен камеры.
Любка, одна оставшись посредине, уперла в бока свои маленькие руки и, прямо глядя перед собою жестокими невидящими глазами, пошла прямо на Брюкнера, отбивая каблуками чечотку.
– А! Дочь чумы! – вскричал Брюкнер, задыхаясь.
Схватил своей большой рукой Любку и, выламывая ей руку, выволок из камеры.
Любка, оскалившись, быстро наклонила голову и впилась зубами в эту его большую руку в клеточках желтой кожи.
– Verdammt noch mal![26] – взревел Брюкнер и другой рукою кулаком стал бить Любку по голове.
Но она не отпускала его руки.
Солдаты с трудом оторвали ее от него и с помощью самого майстера Брюкнера, мотавшего в воздухе кистью, поволокли Любку по коридору.
Солдаты держали ее, а майстер Брюкнер и унтер Фенбонг били ее электрическими проводами по только что присохшим струпьям. Любка злобно прикусила губу и молчала. Вдруг она услышала возникший где-то очень высоко над камерой звук мотора. И она узнала этот звук, и сердце ее преисполнилось торжества.
– А, сучьи лапы! А!.. Бейте, бейте! Вон наши голосок подают! – закричала она.
Рокот снижавшегося самолета с ревом ворвался в камеру. Брюкнер и Фенбонг прекратили истязания. Кто-то быстро выключил свет. Солдаты отпустили Любку.
– А! Трусы! Подлецы! Пришел ваш час, выродки из выродков! Ага-а!.. – кричала Любка, не в силах повернуться на окровавленном топчане и яростно стуча ногами.
Раскат взрывной волны потряс дощатое здание тюрьмы. Самолет бомбил город.
С этого дня в жизни молодогвардейцев в тюрьме произошел тот перелом, что они перестали скрывать свою принадлежность к организации и вступили в открытую борьбу с их мучителями.
Они грубили им, издевались над ними, пели в камерах революционные песни, танцевали, буянили, когда из камеры вытаскивали кого-нибудь на пытку.
И мучения, которым их подвергали теперь, были мучения, уже не представляемые человеческим сознанием, немыслимые с точки зрения человеческого разума и совести.
Глава пятидесятая
Олег, наиболее осведомленный о передвижении на фронте, повел группу почти на север, с тем чтобы где-то в районе Гундоровской перейти замерзший Северный Донец и выйти к станции Глубокой на железной дороге Воронеж – Ростов.
Они шли всю ночь. Мысли о родных и товарищах не оставляли их. Почти всю дорогу они шли молча.
К утру, обойдя Гундоровскую, они беспрепятственно перешли Донец и хорошо укатанной военной дорогой, проложенной по старой грунтовой, пошли направлением на хутор Дубовой, ища глазами по степи какого-нибудь жилья, чтобы согреться и закусить.
Погода была безветренная, взошло солнце, начало пригревать. Степь со своими балками и курганами сияла чистой белизной. Укатанная дорога начала оттаивать, по обочинам обнажились края канав, пошел парок, и запахло землею.
И по дороге, по которой они шли, и по далеко видным, особенно с холмов, боковым и дальним проселкам то и дело двигались навстречу им разрозненные остатки немецких пехотных, артиллерийских подразделений, служб, интендантских частей, не попавших в великое кольцо сталинградского окружения и разбитых в последующих боях на Дону и под Морозовским. Это были уже не румыны. Это отступали немцы, непохожие на тех, какие двигались на тысячах грузовиков пять с половиной месяцев тому назад. Они шли в расхлыстанных шинелях, с обмотанными головами и ногами, чтобы было теплее, обросшие щетиной, с такими грязными, черными лицами и руками, будто они только что вылезли из печной трубы.
Однажды, проселком с востока на запад, ребятам пересекла дорогу группа итальянских солдат, в большинстве без ружей, а некоторые несли ружья, положив их на плечи, как палки, вверх ложем. Офицер в летней накидке, с головой, обмотанной поверх покосившейся полуфуражки-полукепки детскими рейтузами, ехал среди своих солдат верхом на ишаке без седла, едва не бороздя дорогу громадными башмаками. Он был так смешон и так символичен с замерзшими под носом соплями, этот житель теплой южной страны, в снегах России, что ребята, переглянувшись, захохотали.
На дорогах попадалось немало мирных жителей, сорванных войной со своих мест. И никто не обращал внимания на двух юношей и трех девушек, идущих по зимней дороге с вещевыми мешками.
Все это подняло их настроение. С беспечной отвагой юности, не имеющей реального представления об опасности, они видели себя уже по ту сторону фронта.
Нина в валенках и шапке ушанке, из-под которой тяжелые завитки ее волос падали на воротник теплого пальто, вся разрумянилась от ходьбы. Олег все время поглядывал на нее. И они, встретившись глазами, улыбались друг другу. А Сережка и Валя в одном месте даже завязались играть в снежки и далеко оставили позади своих товарищей, перегоняя один другого. Оля, старшая среди них, одетая во все темное, спокойная и молчаливая, держалась по отношению к этим двум парам как снисходительная мамаша.