— Да, — сказал Володя, не глядя на Люсю. — Закрой дверь.
Люся притворила дверь, думая, что Володя хочет что-то сказать ей. Но когда она вернулась к кровати, он лежал с закрытыми глазами и молчал. И в это время в дверях, без стука, появился ефрейтор, голый по пояс, очень волосатый, черный, держа в руке мыльницу, с полотенцем через плечо.
— Где у вас умывальник? — спросил он.
— У нас нет умывальника, мы поливаем друг другу из кружки во дворе, — сказала Люся.
— Какая дикость! — Ефрейтор весело глядел на Люсю, расставив ноги в порыжелых ботинках на толстой подметке. — Как ваше имя?
— Людмила.
— Как?
— Людмила.
— Не понимаю… Лю… лю…
— Людмила.
— О! Luise, — удовлетворенно воскликнул ефрейтор. — Вы говорите по немецки, а моетесь из кружки, — брезгливо сказал он. — Ошень плёхо.
Люся молчала.
— А зимой? — воскликнул ефрейтор. — Ха-ха!.. Какая дикость! Так полейте мне, по крайней мере!
Люся поднялась и шагнула к двери, но он продолжал стоять в дверях, расставив ноги, черно волосатый, и, улыбаясь, откровенно и прямо смотрел на Люсю.
Она остановилась перед ним, потупив голову, и покраснела.
— Ха-ха!.. — Ефрейтор еще постоял немного и уступил ей дорогу.
Они вышли на крыльцо.
Володя, понимавший их разговор, лежал, закрыв глаза, чувствуя всем телом сильные толчки сердца. Если бы он не был болен, он мог бы сам полить немцу вместо Люси. Ему было стыдно от сознания униженности того положения, в котором очутились он и вся его семья и в котором им предстояло жить теперь, и он лежал с бьющимся сердцем, закрыв глаза, чтобы не выдать своего состояния.
Он слышал, как немецкие солдаты в тяжелых, кованных гвоздями ботинках, ходили через переднюю во двор и обратно. Мать что-то сказала на крыльце своим резким голосом, прошла на кухню, шаркая туфлями, и снова вышла на крыльцо. Люся бесшумно вошла в комнату и притворила за собой дверь, — мать заменила ее.
— Володя! Ужас какой, — быстро заговорила Люся шопотом. — Заборы кругом переломали. Цветники все затоптали, и все дворы забиты солдатами. Вшей трясут из рубах. А прямо перед нашим крыльцом, в чем мать родила, обливаются холодной водой из ведра. Меня чуть не стошнило.
Володя лежал, не открывая глаз, и молчал. Во дворе закричала курица.
— Фридрих наших кур режет, — с неожиданной издевкой в голосе сказала Люся.
Ефрейтор, фыркая и издавая ртом другие прерывистые разнообразные звуки, — должно быть, он утирался на ходу полотенцем, — прошел через переднюю в комнату, и некоторое время там слышен был его громкий, жизнерадостный голос очень здорового человека. Елизавета Алексеевна что-то отвечала ему. Через некоторое время она вернулась в комнату Володи со свернутой постелью и положила ее в угол.
В кухне что-то пекли, жарили, даже через закрытую дверь наносило запахи жаренья. Квартира превратилась в проходной двор, все время кто-нибудь приходил, уходил. Из кухни и со двора, и из комнаты, где расположился ефрейтор с солдатами, доносился немецкий говор, смех.
Люся, имевшая способность к языкам, по окончании школы весь год войны специально занималась немецким, французским и английским, — она мечтала поступить в институт иностранных языков в Москве, чтобы иметь возможность когда-нибудь потом пойти на дипломатическую работу. Люся невольно слушала и понимала многое из этих солдатских разговоров, сдобренных грубым словом или шуткой.
— А, дружище Адам! Здорово, Адам, что это у тебя?
— Свиное сало по-украински. Я хочу войти с вами в долю.
— Великолепно! У тебя есть коньяк? Нет? Будем пить hoi's der Teufel, русскую водку!
— Говорят, на том конце улицы у какого-то старика есть мед.
— Я пошлю Гансхена. Надо пользоваться случаем. Чорт знает, долго ли мы здесь пробудем и что нас ждет впереди.
— А что нас ждет впереди? Нас ждут Дон и Кубань. А может быть, Волга. Уверяю тебя, там будет не хуже.
— Здесь мы, по крайней мере, живы!
— А ну их, эти проклятые угольные районы! Ветер, пыль или грязь, и каждый смотрит на тебя по-волчьи.
— А где они смотрели на тебя ласково? И почему ты думаешь, что ты приносишь им счастье? Ха-ха!..
Кто-то вошел в переднюю и сказал сиплым бабьим голосом:
— Heil Hitler!
— Тьфу чорт, это Петер Фенбонг! Heil Hitler!.. Ax, verdammt noch mal*, (* — Будь проклят (немецк.). мы тебя еще не видели в черном! А ну, покажись… Смотрите, ребятишки, Петер Фенбонг! Подумать только, мы не виделись с самой границы.
— Можно подумать, вы, правда, обо мне соскучились, — с усмешкой отвечал этот бабий голос.
— Петер Фенбонг! Откуда тебя принесло?
— Лучше скажи — куда? Мы получили назначение в эту дыру.
— А что это за значок у тебя на груди?
— Я теперь уже ротенфюрер.
— Ого! Недаром ты растолстел. Должно быть, в частях «СС» лучше кормят!
— Но он, должно быть, попрежнему спит в одежде и не моется, я это чувствую по запаху.
— Никогда не шути так, чтобы потом раскаиваться, — просипел бабий голос.
— Прости, дорогой Петер, но ведь мы старые друзья. Не правда ли? Что останется солдату, если нельзя и пошутить! Как ты забрел к нам?
— Я ищу квартиру.
— Ты ищешь квартиру?! Вам всегда достаются лучшие дома.
— Мы заняли больницу, это громадное здание. Но мне нужна квартира.
— Нас здесь семеро.
— Я вижу… Wie die Heringe! * (*- Как сельди! (немецк.).
— Да, теперь ты пошел в гору. Но все же не забывай старых товарищей. Заходи, пока мы здесь.
Человек с бабьим голосом что-то пискнул в ответ, все засмеялись. Тяжело ступая коваными ботинками, он вышел.
— Странный человек, этот Петер Фенбонг!
— Странный? Он делает себе карьеру, и он прав.
— Но ты видел его когда-нибудь не то что голым, а хотя бы в нижней рубашке? Он никогда не моется.
— Я подозреваю, что у него болячки на теле, которые он стыдится показать. Фридрих, скоро там у тебя?
— Мне нужен лавровый лист, — мрачно сказал Фридрих.
— Ты думаешь, что дело идет к концу, и хочешь заранее сплести себе венок победителя?
— Конца не будет, потому что мы воюем с целым светом, — мрачно сказал Фридрих.
Елизавета Алексеевна сидела у окна, облокотившись одной рукой о подоконник, задумавшись. Из окна ей виден был большой пустырь, облитый вечерним солнцем. На дальнем краю пустыря, наискось от их домика, стояли отдельно два белых каменных здания: одно, побольше, — школа имени Ворошилова, другое, поменьше, — детская больница. И школа и больница были эвакуированы, и здания стояли пустые.
— Люся, посмотри, что это? — сказала вдруг Елизавета Алексеевна и припала виском к стеклу.
Люся подбежала к окну. По пыльной дороге, пролегавшей слева через пустырь мимо двух этих зданий, — по этой дороге тянулась вереница людей. Вначале Люся даже не поняла, кто они такие. Мужчины и женщины в темных халатах, с непокрытыми головами брели по дороге, иные едва ковыляли на костылях, иные, сами едва передвигая ноги, несли на носилках не то больных, не то раненых. Женщины в белых косынках и халатах и просто горожане и горожанки в обычных своих одеждах шли с тяжелыми узлами за плечами. Эта вереница людей тянулась по дороге из той части города, что не была видна из окна. Люди грудились возле главного входа в детскую больницу, где у больших парадных дверей возились две женщины в белых халатах, пытаясь открыть дверь.
— Это больные из городской больницы! Их просто выгнали, — сказала Люся, — Ты слышал? Ты понял? — спросила она, обернувшись к брату.
— Да, да, я слышал, я сразу подумал: а как же больные? Ведь я там лежал. Там ведь раненые были! — с волнением говорил Володя,
Некоторое время Люся и Елизавета Алексеевна наблюдали за переселением больных и шопотом делились с Володей своими наблюдениями, пока их не отвлек шумный говор немецких солдат. В комнате ефрейтора набралось, судя по голосам, человек десять-двенадцать. Впрочем, одни уходили, и приходили другие. Часов с семи вечера они начали есть, и вот уже совсем стемнело, а они все ели и ели, и все еще что-то жарилось на кухне. В передней взад вперед топали солдатские ботинки. Из комнаты ефрейтора доносилось чоканье кружек, тосты, хохот. Разговор то оживлялся, то смолкал, когда приносили новое блюдо. Голоса становились все пьянее и все развязней.
В комнате, где сидели хозяева, было душно: наносило жаром и чадом из кухни, а хозяева попрежнему не решались растворить окна. И было темно: по молчаливому соглашению они не зажигали лампы.
Спускалась темная июльская ночь, а они все сидели, не стеля постелей, не решаясь лечь спать. За окном на пустыре уже ничего нельзя было различить, только темный гребень длинного холма справа от пустыря с выступающими на нем зданиями районного исполкома и «бешеного барина» вырисовывался на более светлом фоне неба.
В комнате у ефрейтора запели песню. Пели ее, как поют не просто пьяные люди, а как поют пьяные немцы: совершенно одинаковыми низкими голосами, со страшным напряжением; они даже сипели и хрипели — так им хотелось петь одновременно и низко и громко. Потом они опять чокались и пели, и снова ели, и на некоторое время, пока они ели, все стихало.
Вдруг тяжелые ботинки протопали в передней до самой двери в комнату хозяев и здесь остановились, — тот, кто подошел, прислушивался за дверью.
Раздался сильный стук в дверь пальцем. Елизавета Алексеевна сделала знак не открывать, будто они уже легли. Стук повторился. Через несколько секунд в дверь сильно стукнули кулаком, она отворилась, и черная голова высунулась в дверь,
— Кто есть? — по-русски спросил ефрейтор. — Ха-зайка!
— Что вам нужно? — тихо спросила она.
— Я и мои солдаты просим вас немножко покушать с нами… Ты и Люиза. Немношко, — пояснил он. — И мальтшик!.. Ему вы тоже можете принести. Немношко.
— Мы уже ели, мы не хотим есть, — сказала Елизавета Алексеевна.
— Где Луиза? — не поняв ее, спросил ефрейтор, сопя и отрыгивая пищу, от него так и разило водкой. — Луиза! Я вижу вас, — сказал он, широко улыбнувшись. — Я и мои солдаты просим вас поесть с нами. И выпить, если вы не возражаете.