– Не немцы? – шепотом, покорно спросила мать.
Но Любка знала, что не так бы стучали немцы. Шлепая босыми ногами, она подбежала к окну и чуть приподняла край одеяла, которым окно было завешено. Месяц уже зашел, но из темной комнаты она могла различить три фигуры в палисаднике: мужскую, у самого окна, и две женские, поодаль.
– Чего надо? – громко спросила она в окно. Мужчина прильнул лицом к стеклу. И Любка узнала это лицо. И точно горячая волна хлынула ей к горлу. Надо же было, чтобы он появился именно сейчас, здесь, в такую пору, в самую тяжелую минуту жизни!..
Она не помнила, как пробежала через комнаты, ее снесло с крыльца, точно ветром, и от всего благодарного, несчастного сердца она охватила шею юноши своими ловкими сильными руками и, заплаканная, полуголая, горячая после материнских объятий, прижалась к нему всем телом.
– Скорей… Скорей… – оторвавшись от него и взяв его за руку, сказала Любка, увлекая его на крыльцо. И вспомнила о его спутницах. – Это кто с тобой? – спросила она, всматриваясь в девушек. – Оля! Нина!.. Голубоньки вы мои!.. – И она, обхватив обеих своими сильными руками и притянув их головы к своей, осыпала страстными поцелуями лицо одной и другой. – Сюда, сюда… скорей… – лихорадочным шепотом говорила Любка.
Глава 23
Они стояли у порога, не решаясь войти в комнату, такие они были грязные и запыленные, – Сергей Левашов, небритый, в одежде не то шофера, не то монтера, и девушки, Оля и Нина, обе крепкого сложения, только Нина покрупнее, обе с бронзовыми лицами и темными волосами, точно припудренными серой пылью, обе в одинаковых темных платьях и с вещевыми мешками за плечами.
Это были двоюродные сестры Иванцовы, которых по сходству фамилий путали с сестрами Иванихиными, Лилей и Тоней, – с Первомайки. Была даже такая поговорка: «Если среди сестер Иванцовых ты видишь одну беленькую, то знай, что это сестры Иванихины». (Лиля Иванихина, та самая, что с начала войны ушла на фронт военным фельдшером и пропала без вести, была беленькая.)
Оля и Нина Иванцовы жили в стандартном доме, неподалеку от Шевцовых, их отцы работали на одной шахте с Григорием Ильичем.
– Родненькие вы мои! Откуда же вы? – спрашивала Любка, всплескивая своими беленькими руками: она предполагала, что Иванцовы возвращаются из Новочеркасска, где старшая, Оля, училась в индустриальном институте. Но странно было, как Сергей Левашов попал в Новочеркасск.
– Где были, там нас нет, – сдержанно сказала Оля, чуть искривив в усмешке запекшиеся губы, и все ее лицо, с запыленными бровями и ресницами, как-то асимметрично сдвинулось. – Не знаешь, у нас дома немцы стоят? – спросила она, по привычке, которая у нее выработалась за дни скитаний, быстро, одними глазами оглядывая комнату.
– Стояли, как и у нас, – сегодня утром уехали, – сказала Любка.
Черты лица Оли еще больше сместились в гримасе не то насмешки, не то презрения: она увидела на стене открытку с портретом Гитлера.
– Для перестраховки?
– Пускай повисит, – сказала Любка. – Вы, поди, есть хотите?
– Нет, если квартира свободна, домой пойдем.
– А если и не свободна, вам чего бояться? Сейчас многие, кого немцы завернули на Дону или на Донце, возвращаются по домам… А не то говорите прямо – гостили в Новочеркасске, вернулись домой, – быстро говорила Любка.
– Мы и не боимся. Так и скажем, – сдержанно отвечала Оля.
Пока они переговаривались, Нина, младшая, молча, с выражением вызова, переводила широкие свои глаза то на Любку, то на Олю. А Сергей, сбросивший на пол выгоревший на солнце рюкзак, стоял, прислонившись к печке, заложив руки за спину, и с чуть заметной улыбкой в глазах наблюдал за Любкой.
«Нет, они были не в Новочеркасске», – подумала Любка.
Сестры Иванцовы ушли. Любка сняла затемнение с окон и потушила шахтерскую лампу над столом. В комнате все стало серым: и окна, и мебель, и лица.
– Умыться хочешь?
– А у наших немцы стоят, не знаешь? – спрашивал Сергей, пока она, быстро снуя из комнаты в сени и обратно, принесла ведро воды, таз, кружку, мыло.
– Не знаю. Одни уходят, другие приходят. Да ты скидай свою форму, не стесняйся!
Он был так грязен, что вода с его рук и лица стекала в таз совсем черная. Но Любке было приятно смотреть на его широкие сильные руки и на то, как он энергичными мужскими движениями намыливал их и смывал, подставляя горсть. У него была загорелая шея, уши большие и красивые, и складка губ мужественная и красивая, и брови у него были не сплошные, они гуще сбирались у переносицы, даже на самом переносье росли волосы, а крылья бровей были тоньше и менее густые и чуть приподымались дугами, и здесь, на концах крыльев, образовались сильные морщины на лбу. И Любке было приятно смотреть, как он обмывал свое лицо большими широкими руками, изредка вскидывая глаза на Любку и улыбаясь ей.
– Где же ты Иванцовых подцепил? – спрашивала она.
Он фыркал, плескал на лицо себе и ничего не говорил ей.
– Ты же пришел ко мне, – значит, поверил. Чего ж теперь мнешься? Мы с тобой с одного дерева листочки, – говорила она тихо и вкрадчиво.
– Дай полотенце, спасибо тебе, – сказал он.
Любка замолчала и больше ни о чем не спрашивала его. Голубые глаза ее приняли холодное выражение. Но она по-прежнему ухаживала за Сергеем, зажгла керосинку, поставила чайник, накрыла гостю поесть и налила водки в графинчик.
– Вот этого уже несколько месяцев не пробовал, – сказал он, улыбнувшись ей.
Он выпил и принялся жадно есть.
Уже развиднело. За слабой серой дымкой на востоке все ярче розовело и уже чуть золотилось.
– Не думал застать тебя здесь. Зашел наугад, а оно – вон оно как… – медленно размышлял он вслух.
В словах его был как бы заключен вопрос, каким образом Любка, учившаяся вместе с ним на курсах радистов, оказалась у себя дома. Но Любка не ответила ему на этот вопрос. Ей было обидно, что Сергей, зная ее прежней, мог думать, что она, взбалмошная девчонка, капризничает, а она страдала, ей было больно.
– Ты ж не одна здесь? Отец, мать где? – расспрашивал он.
– Тебе разве не все равно? – холодно отвечала она.
– Случилось что?
– Кушай, кушай, – сказала она.
Некоторое время он смотрел на нее, потом снова налил себе стаканчик, выпил и продолжал есть уже молча.
– Спасибо тебе, – сказал он, окончив есть и утершись рукавом.
Она видела, как он огрубел за время своих скитаний, но не эта грубость оскорбляла ее, а его недоверие к ней.
– Закурить у вас, конечно, не найдется? – спросил он.
– Найдется… – Она прошла на кухню и принесла ему листья прошлогоднего табака-самосада. Отец каждый год высаживал его на гряды, снимал несколько урожаев в году, сушил и, по мере надобности, мелко крошил бритвой на трубку.
Они молча сидели за столом, Сергей, весь окутанный дымом, и Любка. В комнате, где Любка оставила мать, по-прежнему было тихо, но Любка знала, что мать не спит, плачет.
– Я вижу, у вас горе в доме. По лицу вижу. Никогда ты такой не была, – медленно сказал Сергей. Взгляд его был полон теплоты и нежности, неожиданной в его грубоватом красивом лице.
– У всех сейчас горе, – сказала Любка.
– Коли б ты знала, сколько я насмотрелся за это время крови! – сказал Сергей с великой тоскою и весь окутался клубами дыма. – Сбросили нас в Сталинской области на парашютах, – ткнулись мы туда, сюда, все явки завалены. Завалены не потому, что кто-нибудь предал, а потому, что он, немец, таким частым бреднем загребал – тысячами, и правых, и виноватых, – ясно, кто мало-мальски на подозрении, в тот бредень попадался… В шахтах трупами стволы забиты! – с волнением говорил Сергей. – Работали мы порознь, но связь держали, а потом уж и концов нельзя было найти. Напарнику моему перебили руки и отрезали язык, и была б и мне труба, коли б я на улице в Сталине случайно Нинку не встретил. Ее и Ольгу, еще когда Сталинский обком был у нас в Краснодоне, взяли связными, и они уж это во второй раз в Сталино пришли. А тут стало известно, что немцы уже на Дону. И им, девчатам, ясно, что тех, кто их послал, уже в Краснодоне нет, и на мои позывные тоже уже никто не отвечает. Передатчик я сдал в подпольный обком, ихнему радисту, и решили мы уходить домой, и вот шли… Как я за тебя-то волновался! – вдруг вырвалось у него из самого сердца. – А что, думаю, если забросили тебя, вот так же, как нас, в тыл к врагу и осталась ты одна? А не то завалилась, и где-нибудь в застенке немцы твою душу терзают, – говорил он глухо, сдерживая себя, и его взгляд уже не с выражением теплоты и нежности, а со страстью так и пронзал ее.
– Сережа! – сказала она. – Сережа! – И опустила свою золотистую голову на руки.
Большой, с набухшими жилами рукою он осторожно провел один раз по ее голове и руке.
– Оставили меня здесь, – сам понимаешь зачем… Велели ждать приказа, и вот скоро месяц, а никого и ничего, – тихо говорила Любка, не подымая головы. – Немецкие офицеры лезут, как мухи на мед, первый раз в жизни выдавала себя не за того, кто есть, черт знает что вытворяла, изворачивалась, противно, и сердце болит за самое себя. А вчера люди, что с эвакуации вернулись, сказали – отца убили немцы на Донце во время бомбежки, – говорила Любка, покусывая свои ярко-красные губы.
Солнце всходило над степью, и слепящие лучи его отразились от этернитовых крыш, тронутых росою. Любка вскинула голову, тряхнула кудрями.
– Надо уходить тебе. Как думаешь жить?
– Как и ты. Сама же сказала, мы с одного дерева листочки, – сказал Сергей с улыбкой.
Проводив Сергея через двор, задами, Любка быстро привела себя в порядок, одевшись, впрочем, как можно проще: ее путь был на Голубятники, к старому Ивану Гнатенко. Она ушла вовремя. В дверь их дома страшно застучали. Дом стоял поблизости от Ворошиловградского шоссе, это стучались на постой немцы.
Весь день Валько просидел на сеновале не евши, потому что нельзя было проникнуть к нему. А ночью Любка вылезла из окна в комнате матери и провела дядю Андрея на Сеняки, где на квартире знакомой вдовы, верного человека, назначил ему свидание Иван Кондратович.