Молодая гвардия — страница 63 из 106

– Ну, я думаю, в этом вопросе наш брат хозяйственник вам не уступит, – с усмешкой сказал Валько.

– Нет, правда, – сказал Шульга проникновенным голосом, – нашему брату райкомщику надо памятник поставить в веках. Я вот все говорил – план, план… А попробуй-ка ты из года в год, из года в год, день за днем, как часы, миллионы гектаров земли вспахать, посеять, убрать хлеб, обмолотить, сдать государству, распределить по трудодням. А мельничный помол, а свекла, а подсолнух, а шерсть, а мясопоставки, а развитие поголовья скота, а ремонт тракторов! Каждый человек, небось, хочет одеться, поесть да еще чайку с сахарком попить, вот он и вертится, сердечный наш райкомщик, как белка в колесе, чтоб удовлетворить эту потребность человека. Наш райкомщик, можно сказать, всю Отечественную войну вытягивает на своих плечах по хлебу да по сырью.

– А хозяйственник?! – сказал Валько одновременно и возмущенно, и восторженно. – Вот уж кому, правда, памятник поставить, так это ему! Вот уж кто вытащил на себе пятилетки, и первую, и вторую, и тащит на себе всю Отечественную войну, так это он! Хиба ж не правда? Разве на селе – то план? В промышленности – вот то план! Разве на селе – то темп? В промышленности – вот то темп! Какие мы научились заводы строить – чистые, элегантные, як часы! А наши шахты? Какая-нибудь Англия – ну что она в угольной промышленности понимает? Отсталость, дикость! Разве есть у них хоть одна шахта, як наша один-бис? Конфетка! И они ведь, капиталисты, привыкли на всем готовом. А мы с нашим темпом, с нашим размахом всегда в напряжении: рабочих людей недостача, строительного материала недостает, транспорт отстает, тысяча и одна больших и малых трудностей. Нет, наш хозяйственник – это гигант!

– То-то вот и оно! – с веселым, счастливым лицом говорил Шульга. – Я помню, на колхозном совещании вызвали нас на комиссию по резолюции. Там Сталин был, – я Сталина бачил, ось як тебе, – и там зашел разговор о нашем брате райкомщике. Один такой, в очках, молоденький, из красных профессоров, як их тогда звали, стал о нашем брате говорить свысока: и отсталые-де мы, и Гегеля не читали, и вроде того, что не каждый день умываемся. Товарищ Сталин усмехнулся та и каже: «Вот вас бы на выучку к райкомщикам, тогда бы вы поумнели»… Ха-ха-ха! – развеселился Шульга.

– Да, коли б вин тогда не повернул круто всю страну на индустриализацию та на колхозы, хороши бы мы были сейчас в войне – хуже Китая! – сказал Валько. – Я тоже Сталина бачил, ось як тебе, на совещании хозяйственников в Москве, на том самом, де вин казав, шо хозяйственник, кто дела не знает, то анекдот, а не хозяйственник… Помнишь?

– А кто ж того времени не помнит! – возбужденно и весело сказал Шульга. – Я ж тогда считался знатоком деревни, не как-нибудь, меня кинули на село, на помощь мужикам по раскулачиванию и по коллективизации… Нет, то великое время было, разве его забудешь? Весь народ пришел в движение. Не знали, когда и спали… Многие мужики тогда колебались, а уже вот перед войной даже самый отсталый почувствовал великие плоды тех лет… И правда, хорошо стали жить перед войной!

– А помнишь, что у нас тогда на шахтах творилось? – сказал Валько, поблескивая своими цыганскими глазами. – Я несколько месяцев и на квартире у себя не был, на шахте ночевал. Ей-богу, сейчас, как оглядываешься – и не веришь: да неужто ж это мы все сами сделали? Иной раз, честное слово, кажется, что не я сам это все проделывал, а какой-то мой ближний родственник. Сейчас вот закрою глаза и вижу весь наш Донбасс, всю страну в стройке и все наши штурмовые ночи, и вижу Сталина на трибуне, и як вин нам казав – в десять лет догнать капиталистические страны, а не то отстанем, а отсталых бьют!

– Да, никакому человеку в истории не выпадало столько, сколько выпало нам на плечи, а видишь, не согнулись. Вот я и спрашиваю: что ж мы за люди? – с наивным, детским выражением сказал Шульга.

– А немец, дурень, думает, шо мы смерти боимся! – усмехнулся Валько. – Да мы, большевики, привыкли к смерти. Нас, большевиков, какой только враг не убивал! Убивали нас царские палачи и жандармы, убивали юнкера в октябре, убивали беляки и интервенты всех стран света, махновцы и антоновцы, кулаки по нас стреляли из обрезов, враги народа нас травили и подсылали до нас убийц, а мы все живы любовью народной. Нехай сейчас нас убивают немцы-фашисты, а все ж таки им, а не нам лежать в земле. Правда, Матвий?

– То великая, то святая правда, Андрий!.. На веки вечные буду я горд тем, шо судьба судила мне, простому рабочему человеку, пройти свой путь жизни в нашей коммунистичной партии, пройти вместе с такими людьми, як Ленин и Сталин, шо открыли дорогу людям до счастливой жизни…

– Святая правда, Матвий, то наше великое счастье! – с чувством, неожиданным в этом суровом человеке, сказал Валько. – И еще большая радость у меня на душе, что выпала мне счастливая доля: в мой смертный час иметь такого товарища, як ты, Матвий…

– Великое, доброе спасибо тебе за честь… Бо я сразу понял, какая у тебя красивая душа, Андрий…

– Дай же бог счастья нашим людям, шо останутся после нас на земли! – тихо, торжественно сказал Валько.

Так в свой предсмертный час исповедывались друг перед другом и перед своей совестью Андрей Валько и Матвей Шульга.

Глава 31

Майстер Брюкнер и вахтмайстер Балдер отбыли в окружную жандармерию в город Ровеньки, километрах в тридцати от Краснодона, после полудня. Петер Фенбонг, ротенфюрер команды СС, прикомандированной к краснодонскому жандармскому пункту, знал, что майстер Брюкнер и вахтмайстер Балдер повезли в окружную жандармерию материалы допроса и должны получить приказ, как поступить с арестованными. Но Петер Фенбонг уже знал по опыту, каков будет приказ, как знали это и его шефы, потому что перед своим отъездом они отдали приказание Фенбонгу оцепить солдатами СС территорию парка и никого не пропускать в парк, а отделение солдат жандармерии под командой сержанта Эдуарда Больмана было направлено в парк рыть большую яму, в которой могли бы уместиться, стоя вплотную один к другому, шестьдесят восемь человек.

Петер Фенбонг знал, что шефы вернутся не раньше как поздним вечером. Поэтому он отправил своих солдат к парку под командованием младшего ротенфюрера, а сам остался в дворницкой при тюрьме. В последние месяцы у него было очень много работы, и он был всегда поставлен в такое положение, что ни минуты не оставался один и ему не удавалось не только вымыться с ног до головы, но даже сменить белье, потому что он боялся, что кто-нибудь увидит, что он носит на теле под бельем.

Когда уехали майстер Брюкнер и вахтмайстер Балдер и ушли в парк солдаты СС и солдаты жандармерии и все стихло в тюрьме, унтер Фенбонг прошел к повару на тюремную кухню и попросил у него кастрюлю горячей воды и таз, чтобы умыться, – холодная вода всегда стояла в бочке, в сенях дворницкой. Впервые после многих жарких дней подул холодный ветер и погнал по небу низкие, набухшие дождем облака; день был серый, похожий на осенний, и вся природа этих угольных районов, – не говоря уже об открытом всем ветрам городке с его стандартными домами и угольной пылью, – обернулась своими самыми неприглядными сторонами. В дворницкой все же было достаточно светло, чтобы умыться, но Петер Фенбонг хотел, чтобы его не только не захватили здесь врасплох, но и не могли бы увидеть его через окно, поэтому он опустил черную бумагу на окна и включил свет.

Как ни привык он с начала войны жить так, как он жил, как ни притерпелся к собственному дурному запаху, все-таки он испытал невыразимое наслаждение, когда наконец-то смог снять все с себя и побыть некоторое время голым, без этой тяжести на теле.

Он был полным от природы, а с годами стал просто грузнеть и сильно потел под своим черным мундиром. Белье, не сменявшееся несколько месяцев, стало склизким и вонючим от пропитавшего его и прокисшего пота и изжелта-черным от линявшего с изнанки мундира.

Петер Фенбонг снял белье и остался совсем голым, с телом давно не мытым, но белым от природы, поросшим по груди, и в паху, и по ногам, и даже немного по спине светлым курчавым волосом. И когда он снял белье, обнаружилось, что он носит на теле своеобразные вериги. Собственно говоря, это были даже не вериги, это походило скорее на длинную ленту для патронов, какую носили в старину китайские солдаты. Это была разделенная на маленькие карманчики, каждый из которых был застегнут на пуговичку, длинная лента из прорезиненной материи, обвивавшая тело Петера Фенбонга крест-накрест через оба плеча и охватывавшая его повыше пояса. Сбоку она была стянута замызганными белыми тесемками, завязанными бантиком. Большая часть этих маленьких, размером в обойму, карманчиков была туго набита, а меньшая часть была еще пуста.

Петер Фенбонг распустил тесемки у пояса и снял с себя эту ленту. Она так давно облегала его тело, что на этом белом полном теле, крест-накрест по спине и груди и ободом повыше пояса, образовался темный след того нездорового цвета, какой бывает от пролежней. Петер Фенбонг снял ленту и аккуратно, и бережно, – она была действительно очень длинная и тяжелая, – положил ее на стол и сразу стал яростно чесаться. Он ожесточенно, яростно расчесывал все свое тело короткими тупыми пальцами, расчесывал себе грудь и живот, и пах, и ноги, и все старался добраться до спины, то через одно плечо, то через другое, то заламывал правую руку снизу, под лопатку, и чесал себя большим пальцем, кряхтя и постанывая от наслаждения.

Когда он немного удовлетворил свой зуд, он бережно отстегнул пуговицу внутреннего кармана мундира и вынул маленький, похожий на кисет кожаный мешочек, из которого он высыпал на стол штук тридцать золотых зубов. Он хотел было распределить их в два-три еще не заполненных карманчика ленты. Но раз уж ему повезло остаться одному, он не удержался, чтобы не полюбоваться содержимым других наполненных карманчиков, – он так давно не видел всего этого. И он, аккуратно расстегивая пуговичку за пуговичкой, стал раскладывать по столу содержимое карманчиков отдельными кучками и стопками и вскоре выложил ими весь стол. Да, было на что посмотреть!