Поверхность толстой стены была ребром и мокрая – очень легко было соскользнуть. Но Сергей стоял крепко, прислонившись лбом к стене башни и распластав по ней руки. Теперь Любка уже сама взлезла ему на плечи по спине, все-таки он был очень силен. Зубцы башни оказались на уровне ее груди, и она легко взлезла на башню. Ветер так рвал ее платье и жакет, что казалось – вот-вот сбросит ее. Но теперь самое трудное было позади…
Она вынула из-за пазухи сверточек, нащупала шпагат, продетый сквозь оборку с узкого края, и, не давая развернуться на ветру, прикрепила к флагштоку. И только она отпустила, ветер подхватил это с такой яростной силой, что у Любки забилось сердце от волнения. Она достала второй, меньший, сверточек и надвязала у самого подножья флагштока, так, что это было уже внутри, за зубцами.
Таким же образом, по спине Сергея, она спустилась на стену, но не решилась спрыгнуть в грязь и села, свесив ноги. Сергей спрыгнул и снизу тихо позвал ее, подставив руки. Она не видела его, а только чувствовала его по голосу. У нее вдруг замерло сердце, – она протянула вперед руки, зажмурила глаза и прыгнула. Она упала ему прямо в руки и обняла его за шею, и он подержал ее так некоторое время. Но она высвободилась, спрыгнула на землю и, дыша ему в лицо, возбужденно зашептала:
– Сережка! Захватим гитару, а?
– Идет! И я переоденусь, ты меня всего вывозила своими ботиками, – сказал он, счастливый.
– Ни-ни! Примут нас, какие есть! – Она весело засмеялась.
Вале и Сережке Тюленину достался центр города – самый опасный район: немецкие часовые стояли у здания райисполкома, у здания биржи, полицай дежурил у дирекциона, под горой была жандармерия. Но тьма и ветер благоприятствовали им. Сережка облюбовал пустующий дом «бешеного барина», и, пока Валя дежурила с той стороны дома, что была обращена к райисполкому, Сережка взобрался по гнилой лестнице, приставленной к чердаку, должно быть, еще в те времена, когда жив был «бешеный барин», – и все обстряпал в пятнадцать минут.
Вале было очень холодно, и она рада была, что все так быстро кончилось. Но Сережка, склонившись к самому ее лицу и смеясь, тихо сказал:
– А у меня еще один в запасе. Давай – на дирекцион!
– А полицай?
– А пожарная лестница?
В самом деле, пожарная лестница была со стороны, противоположной главному подъезду.
– Пошли, – сказала она.
В чернильной тьме они спустились на железнодорожную ветку и долго шли по шпалам. Вале казалось, что они идут уже к Верхнедуванной, но это было не так: Сережка видел в темноте, как кошка.
– Вот здесь, – сказал он. – Только иди за мной, а то слева косогор и вылезешь прямо на школу полицаев…
Ветер бушевал среди деревьев парка, стучал голыми ветками и кропил Валю и Сережку холодными каплями с веток. Сережка уверенно и быстро вел ее из аллеи в аллею, и Валя догадалась, что они подошли к школе, – так сильно грохотала крыша.
Вот уже не слышно стало дрожания железной лестницы, по которой поднимался Сережка. Его все не было и не было… Валя стояла одна в темноте у подножья лестницы. Как бесприютна и ужасна была эта ночь с этим стуком голых веток! И какие слабые, беспомощные в этом темном ужасном мире были ее мама и она, Валя, и маленькая Люся… А отец? Что, если он бредет сейчас где-нибудь без крова, полуслепой?.. Валя представила себе все огромное пространство донецкой степи, взорванные шахты, мокрые городки и поселки без света, с этими жандармериями… Вдруг ей показалось, что Сережка никогда не спустится с этой грохочущей крыши, и мужество покинуло ее. Но в это мгновение она почувствовала дрожание лестницы, и лицо ее приняло холодное и независимое выражение.
– Ты здесь?.. – Он улыбался в темноте.
Она почувствовала, что он протянул к ней руку, и подала свою. Рука его была холодна как ледышка. Что только он не переносил, – худенький, в дырявых ботинках, в которых он уже столько часов ходил по грязи, – наверно, они были полны воды, – в старенькой, прохудившейся курточке нараспашку?.. Обеими руками она взяла его за щеки, они тоже были холодные как ледышки.
– Ты же совсем окоченел, – сказала она, не отнимая рук от его лица.
Он мгновенно притих, и так они постояли некоторое время. Только голые ветки стучали. Потом он прошептал:
– Больше не будем кружить… Отойдем немного да через забор…
Она отняла руки.
Они подошли к домику Олега с той стороны, где жили Саплины. Вдруг Сережка схватил Валю за руку, и они оба прижались к стенке. Валя, ничего не понимавшая, подставила ему ухо к самым губам.
– Шли двое навстречу. Услышали нас и тоже остановились… – прошептал он.
– Показалось!
– Нет, стоят…
– Давай отсюда во двор!
Но едва они обогнули дом со стороны Саплиных, как Сережка опять остановил Валю: те двое проделали то же с противоположной стороны дома.
– Тебе почудилось, наверно…
– Нет, стоят.
Открылась дверь в квартире Кошевых, кто-то вышел и наткнулся на людей, от которых прятались Сережка и Валя.
– Любка? Чего вы не заходите? – раздался тихий голос Елены Николаевны.
– Тсс…
– Свои! – сказал Сережка и, схватив Валю за руку, повлек за собой.
В темноте послышался тихий смех Любки. И она с Сергеем Левашовым с гитарой и Сережка и Валя, давясь от смеха и хватая друг друга за руки, вбежали на кухню к Кошевым. Они были такие мокрые, грязные и такие счастливые, что бабушка Вера подняла длинные костлявые руки в цветастых рукавах и сказала:
– Ратуйте, люди добрые!
За всю их жизнь не было у них такой вечеринки, как эта, при свете коптилок, в нетопленой комнате, в городе, где уже более трех месяцев господствовали немцы.
Было удивительно, как все молодые люди, двенадцать человек, уместились на одном диване. Тесно прижавшись один к другому и склонившись головами, они по очереди читали вслух доклад, и лица их невольно выражали то, что одни испытали сегодня, сидя у радио, а другие – в этом ночном походе по грязи, и выражали то любовное чувство, которое связывало некоторых из них и словно током передавалось другим, и то необыкновенно счастливое чувство общности, которое возникает в юных сердцах при соприкосновении с большой общечеловеческой мыслью и особенно той, которая выражает самое важное в их жизни сейчас. На их лицах было такое счастливое выражение дружбы и светлой молодости, и того, что все будет хорошо… Даже Елена Николаевна чувствовала себя молодой и счастливой среди них. И только бабушка Вера, оперев худое лицо на смуглую ладонь, с какой-то боязнью и неожиданным чувством жалости неподвижно смотрела на молодых людей с высоты своей старости.
Молодые люди прочли доклад и задумались. На лице бабушки появилось лукавое выражение.
– Ой, гляжу я на вас, хлопцы та девчата, – сказала она, – та хиба ж так можно? Такой великий праздник! Дивитесь на стол! Та не вже ж та горилка только для красы! Треба ж ее выпить!
– Ой, бабуня, ты ж у меня краще всех!.. К столу, к столу!.. – закричал Олег.
Главное было – не сильно орать, и всем было очень смешно хором шикать на того, кто повышал голос. Решили все-таки по очереди дежурить возле дома, и очень смешно было выгонять на дежурство того, кто любезничал с соседом или соседкой или просто очень развеселился.
Белоголовый Степа Сафонов в обычном состоянии мог говорить о чем угодно, но если ему приходилось выпить немного вина, он мог говорить только о любимом предмете. Веснушчатый носик Степы Сафонова покрылся бисеринками пота, и он стал рассказывать своей соседке Нине Иванцовой о птице фламинго. Все на него зашикали, и его немедленно выгнали на дежурство. Он вернулся как раз в тот момент, когда сдвинули в сторону стол и Сергей Левашов взял гитару.
Сергей Левашов играл в той русской небрежной манере, особенно распространенной среди русских мастеровых, при которой вся поза и особенно лицо исполнителя выражают полную безучастность к тому, что происходит: он не смотрит на танцующих, не смотрит на зрителей и уж, конечно, не смотрит на инструмент, он не смотрит ни на что в особенности, а руки его сами собой выделывают такое, что так и хочется пуститься в пляс.
Сергей Левашов взял гитару и заиграл какой-то модный перед войной заграничный бостон. Степан Сафонов кинулся к Нине, и они закружились.
В этом заграничном танце Любка-артистка была, конечно, лучше всех. Но из мужчин на первом месте был Ваня Туркенич, высокий, стройный, галантный – настоящий офицер. И Любка танцевала сначала с ним, а потом с Олегом, который считался одним из лучших танцоров в школе.
А Степа Сафонов все не отпускал притихшую, словно одеревеневшую Нину и танцевал с ней все танцы, и очень подробно объяснял Нине, насколько разнится оперенье у самца-фламинго и у самки-фламинго и сколько самка-фламинго кладет яиц.
Вдруг лицо у Нины стало красное и некрасивое, и она сказала:
– Мне с тобой, Степа, совершенно неудобно танцевать, потому что ты маленький и мне на ноги наступаешь и все время треплешься.
И она вырвалась от него и убежала.
Степа Сафонов устремился было к Вале, но она уже пошла с Туркеничем. Тогда он подхватил Олю Иванцову. Она была спокойная, серьезная девушка и еще более молчаливая, чем ее сестра, и Степа уже мог совершенно безнаказанно рассказывать ей о необыкновенной птице.
Все же он не забыл обиды и в один из удобных моментов поискал Нину глазами. Она танцевала с Олегом. Олег уверенно и спокойно кружил ее крупное, сильное тело, и улыбка сама собой выступила на губах у Нины, глаза у нее стали счастливые, и она была необыкновенно хороша собой.
Бабушка Вера не выдержала и закричала:
– Ото ж мени танцы! И шо воны такое придумали у той заграници! Сережа, давай гопака!..
Сергей Левашов, даже не поведя бровью, перешел на гопака. Олег, в два прыжка проскочив всю комнату, подхватил бабушку за талию, и она, нисколько не сконфузившись, с неожиданной в ней легкостью так и понеслась вместе с ним, выстукивая башмаками. Только по тому, как плавно кружился над полом темный подол ее юбки, видно было, что бабушка танцует умеючи – бережно, и лихость у нее не столько в ногах, сколько в руках, а особенно в выражении лица.