После этого они отдохнули. Часовой топтался на крыльце — видно, ему было холодно, и им пришлось долго ждать, пока он опять пойдет: они боялись, что на крыльце ему слышны будут шаги Любки внутри здания. Часовой пошел, и Сережка, чуть присев, подставил Любке сцепленные руки. Любка, держась за раму окна, ступила одной ногой Сережке на руки, а другую перенесла через подоконник и, перехватившись рукой за стену изнутри, села верхом на подоконник, чувствуя, как нижние планки оконных рам врезались ей в ноги. Но она уже не могла обращать внимания на такие мелочи. Она все глубже сползала той ногой, чтобы достать пол. И вот Любка была уже там, внутри.
Сережка подал ей бак.
Она пробыла там довольно долго. Сережка очень волновался, чтобы она не наткнулась в темноте на стол или стул.
Когда Любка снова появилась у окна, от нее сильно пахло бензином. Она улыбнулась Сережке, перекинула ногу через подоконник, потом высунула руку и голову. Сережка подхватил ее под мышки и помог ей вылезти.
Сережка один стоял у окна, из которого пахло бензином, стоял до тех пор, пока, по его расчетам, Люба и Витька не отошли достаточно далеко.
Тогда он вынул из-за пазухи бутылку с зажигательной смесью и с силой пустил ее в зияющее окно. Вспышка была так сильна, что на мгновение ослепила его. Он не стал бросать других бутылок и помчался по холму к ветке.
Часовой кричал и стрелял позади него, и какая-то из пуль пропела над Сережкой очень высоко. Местность вокруг то освещалась каким-то мертвенным светом, то опять уходила во тьму. И вдруг взнялся вверх столб пламени, и стало светло, как днем.
В эту ночь Уля легла не раздеваясь. Тихо, чтобы никого не разбудить, она подходила иногда в окну и чуть отгибала затемнение. Но все было темно вокруг. Уля волновалась за Любку и Сережку, и иной раз ей казалось, что она напрасно все это придумала. Ночь тянулась медленно-медленно. Уля вся извелась и задремала.
Вдруг она очнулась и бросилась к выходу, с грохотом опрокинув стул. Мать проснулась и испуганно что-то спросила спросонок, но Уля не ответила ей и выскочила в одном платье во двор.
Зарево стояло за холмами над городом, слышались отдаленные выстрелы и, как Уле показалось, крики. Отсветы пламени даже в этом дальнем районе города выделяли из тьмы крыши домов и пристройку во дворе.
Но вид зарева не вызвал в Уле того чувства, с каким она ожидала его. Зарево и отсветы его на пристройке, крики и выстрелы и испуганный голос матери — все это слилось в Улиной душе в смутное тревожное чувство. Это была тревога и за Любу с Сережкой, и особенно острая за то, как это отразится на всей их организации, когда их так ищут. И это была тревога за то, чтобы во всей этой страшной вынужденной деятельности разрушения не потерять что-то самое большое и доброе, что жило в мире и что она чувствовала в собственной душе. Такое чувство тревоги Уля испытывала впервые.
Глава пятьдесят первая
22 ноября 1942 года десятки тайных радиоприемников во всех районах Ворошиловградской области приняли сообщение Советского Информбюро "В последний час" о том, что советскими войсками отрезаны две железные дороги, питающие немецкий фронт под Сталинградом, и взято громадное число пленных. И вся та невидная подземная работа, которую исподволь, день за днем, подготовлял и направлял Иван Федорович Проценко, вдруг вышла на поверхность и начала принимать размах всенародного движения против "нового порядка".
Каждый день приносил вести о том, что советские войска развивают свой успех под Сталинградом. И все, что неясно брезжило в душе каждого советского человека, как ожидание, как надежда, вдруг кипящей кровью ударило в сердце: "Идут!"
Ранним утром 30 ноября Полина Георгиевна, как всегда, принесла Лютикову молоко в бидоне. Филипп Петрович ни в чем не изменил распорядка жизни, заведенного им с того дня, как он приступил к работе в мастерских. Было утро понедельника. Полина Георгиевна застала Филиппа Петровича одетым в старый, лоснившийся от постоянного соприкосновения с металлом и машинным маслом костюм, — Филипп Петрович собирался на работу. Это был все тот же костюм, который Филипп Петрович надевал и раньше, до оккупации, в рабочее время. Придя к себе в конторку, он надевал еще поверх костюма синий рабочий халат. Разница состояла в том, что раньше халат этот так и хранился в шкафу, в конторке, а теперь Филипп Петрович носил его с собой свернутым под мышкой. Халат уже лежал в кухне на табурете, дожидаясь, пока Филипп Петрович поест.
По лицу Полины Георгиевны Филипп Петрович понял, что она опять принесла новости, и новости благоприятные. Пошутив для приличия с Пелагеей Ильиничной, хотя в этом не было никакой нужды, — за все эти месяцы совместной жизни Пелагея Ильинична, верная себе, ни разу не показала, что она хоть что-нибудь видит, — Лютиков и Полина Георгиевна прошли к нему в комнатку.
— Вот, переписала специально для вас… Принято вчера вечером, — с волнением сказала Полина Георгиевна, доставая из-под кофточки на груди мелко исписанный клочок бумажки.
Вчера утром она передала ему сообщение Совинформбюро "В последний час" о крупном наступлении советских войск на Центральном фронте, в районе Великих Лук и Ржева. Теперь это было сообщение о выходе наших войск на восточный берег Дона.
Некоторое время Филипп Петрович неподвижно смотрел на бумажку, потом поднял на Полину Георгиевну строгие глаза и сказал:
— Капут… Гитлер капут…
Он сказал теми словами, какими, по рассказам очевидцев, говорили немецкие солдаты, сдаваясь в плен. Но он сказал это очень серьезно и обнял Полину Георгиевну. Счастливые слезы выступили у нее на глазах.
— Размножить? — спросила она.
В последнее время они почти не выпускали своих листовок, а распространяли печатные сообщения Совинформбюро, которые сбрасывали в условных местах советские самолеты. Но вчерашнее сообщение было настолько важным, что Филипп Петрович велел выпустить листовку.
— Пусть соединят в одну. Этой ночью вывесим, — сказал он.
Он вынул из кармана зажигалку, поджег клочок бумажки над пепельницей, растер пепел и, толкнув форточку, выдул пепел в огород.
В лицо Филиппу Петровичу пахнул морозный воздух, и Филипп Петрович вдруг задержал взгляд на инее, покрывавшем обожженные морозом листья подсолнухов и тыкв в огороде.
— Сильный мороз был? — спросил он с некоторой озабоченностью.
— Как и вчера. Лужи до дна промерзли, еще и не тают.
На лбу Филиппа Петровича собрались морщины, и некоторое время он стоял, думая о чем-то своем. Полина Георгиевна ждала от него еще каких-нибудь распоряжений, но он точно забыл о ней.
— Я пойду, — тихо сказала она.
— Да, да, — отозвался он, словно бы очнувшись, и так глубоко, тяжело вздохнул, что Полина Георгиевна подумала: "Уж здоров ли он?"
Филипп Петрович не был здоров: его мучили подагра, одышка, но он уже давно был так нездоров и не этим было вызвано его глубокое раздумье.
Филипп Петрович знал, что в их положении беда всегда приходит с того конца, откуда не ждешь!
Положение Лютикова, как руководителя организации, было выгодным. Выгода его положения состояла в том, что он не имел непосредственных сношений с немецкой администрацией и мог действовать наперекор ей, не неся перед ней ответственности. Ответственность перед немецкой администрацией нес Бараков. Но именно поэтому там, где дело касалось производства, Бараков, по указанию Лютикова, делал все, чтобы выглядеть и перед администрацией и перед рабочими как директор, старающийся для немцев. Все, кроме одного: Бараков не должен был видеть того, что Лютиков Делает против немцев.
Внешне это выглядело так: энергичный, деятельный, распорядительный Бараков отдает все свои силы на то, чтобы созидать, — и это видят все; незаметный, скромный Лютиков все разрушает, — и этого не видит никто. Дело не идет? Нет, в общем оно даже идет, но идет медленнее, чем хотелось бы. Причины? Причины все те же: "Рабочих нет, механизмов нет, инструментов нет, транспорта нет, а на нет и суда нет".
По существующему между Бараковым и Лютиковым распределению труда, Бараков, почтительно приняв от начальства ворох распоряжений и указаний, предупреждал о них Лютикова и развивал бешеную деятельность, чтобы осуществить эти указания и распоряжения. А Лютиков все разрушал.
Бешеная деятельность Баракова по восстановлению производства была совершенно бесплодна. Но она отлично прикрывала другую, приносящую наглядные плоды, деятельность Баракова как руководителя и организатора партизанских налетов и диверсий на дорогах, проходящих через Краснодонский и близлежащие районы.
Лютиков после гибели Валько принял на себя организацию саботажа на всех угольных и прочих предприятиях города и района, и прежде всего — в Центральных электромеханических мастерских: от них главным образом и зависело восстановление оборудования в шахтах и на других предприятиях.
Предприятий в районе было много, контроль над ними немецкая администрация не могла осуществить за отсутствием нужного числа верных ей людей. И везде происходило то, что народ со стародавних времен окрестил словом «волынка»: люди не работали, а "волынили".
Находились люди, добровольно, по собственному почину бравшие на себя роль главных "волынщиков".
Например, Виктор Быстринов, приятель Николая Николаевича, работал в дирекционе на должности, схожей с должностью делопроизводителя или писаря. Инженер по образованию и по призванию, он не только сам ничего не делал в дирекционе, но группировал вокруг себя всех ничего не делающих на шахтах и учил их, что надо делать, чтобы и все остальные люди на шахтах ничего не делали.
С некоторых пор к нему повадился ходить старик Кондратович, оставшийся после гибели своих товарищей — Шевцова, Валько и Костиевича — один, как старый высохший дуб на юру. Старик не сомневался, что немцы не тронули его из-за сына, который, занимаясь шинкарством, вел дружбу с полицией и низшими чинами жандармерии.
Впрочем, в минуты редких душевных откровений сын утверждал, что немецкая власть для него менее