И всему этому пришел конец. Григория Ильича больше не было, а они, две беспомощные женщины, старая и молодая, остались в руках у немцев. И слезы сами собой лились, лились из глаз Ефросиньи Мироновны.
А Любка все говорила ей таинственным ласковым шопотом:
- Не плачь, мама, голубонька, теперь у меня есть квалификация. Немцев прогонят, война кончится, пойду работать на радиостанцию, стану знаменитой радисткой, и назначат меня начальником станции. Я знаю, ты у меня шуму не любишь, и я тебя устрою у себя на квартирке при станции, - там всегда тихо, тихо, кругом мягким обшито, ни один звук не проникает, да и народу немного. Квартирка будет чистенькая, уютная, и будем мы жить с тобой вдвоем. На дворике возле станции я высею газон, а когда немного разбогатеем, устрою вольерчик для курочек, будешь у меня разводить леггорнок да кохинхинок, - таинственно шептала она, прижмурившись, обняв мать за шею и невидно поводя в темноте маленькой белой рукой с тонкими ноготками.
И в это время раздался тихий стук в окно пальцем. И мать и дочь одновременно услышали и розняли руки, и, перестав плакать, обе прислушались.
- Не немцы? - шопотом, покорно спросила мать.
Но Любка знала, что не так бы стучали немцы. Шлепая босыми ногами, она подбежала к окну и чуть приподняла край одеяла, которым окно было завешено. Месяц уже зашел, но из темной комнаты она могла различить три фигуры в палисаднике: мужскую, у самого окна, и две женские, поодаль.
- Чего надо? - громко спросила она в окно. Мужчина прильнул лицом к стеклу. И Любка узнала это лицо. И точно горячая волна хлынула ей к горлу. Надо же было, чтобы он появился именно сейчас, здесь, в такую пору, в самую тяжелую минуту жизни!…
Она не помнила, как пробежала через комнаты, ее снесло с крыльца, точно ветром, и от всего благодарного, несчастного сердца она охватила шею юноши своими ловкими сильными руками и, заплаканная, полуголая, горячая после материнских объятий, прижалась к нему всем телом.
- Скорей… Скорей… - оторвавшись от него и взяв его за руку, сказала Любка, увлекая его на крыльцо. И вспомнила о его спутницах. - Это кто с тобой? - спросила она, всматриваясь в девушек. - Оля! Нина!… Голубоньки вы мои!…- И она, обхватив обеих своими сильными руками и притянув их головы к своей, осыпала страстными поцелуями лицо одной и другой. - Сюда, сюда… скорей… - лихорадочным шопотом говорила Любка.
Глава двадцать третья
Они стояли у порога, не решаясь войти в комнату, такие они были грязные и запыленные, - Сергей Левашов, небритый, в одежде не то шофера, не то монтера, и девушки, Оля и Нина, обе крепкого сложения, только Нина покрупнее, обе с бронзовыми лицами и темными волосами, точно припудренными серой пылью, обе в одинаковых, темных платьях и с вещевыми мешками за плечами.
Это были двоюродные сестры Иванцовы, которых по сходству фамилий путали с сестрами Иванихиными, Лилей и Тоней, - с Первомайки. Была даже такая поговорка: «Если среди сестер ты видишь одну беленькую, то знай, что это сестры Иванихины». (Лиля Иванихина, та самая, что с начала войны ушла на фронт военным фельдшером и пропала без вести, была беленькая.)
Оля и Нина Иванцовы жили в стандартном доме, неподалеку от Шевцовых, их отцы работали на одной шахте с Григорием Ильичем.
- Родненькие вы мои! Откуда же вы? - спрашивала Любка, всплескивая своими беленькими руками: она предполагала, что Иванцовы возвращаются из Новочеркасска, где старшая, Оля, училась в индустриальном институте. Но странно было, как Сергей Левашов попал в Новочеркасск.
- Где были, там нас нет, - сдержанно сказала Оля, чуть искривив в усмешке запекшиеся губы, и все ее лицо, с запыленными бровями и ресницами, как-то ассиметрично сдвинулось. - Не знаешь, у нас дома немцы стоят? - спросила она, по привычке, которая у нее выработалась за дни скитаний, быстро, одними глазами оглядывая комнату.
- Стояли, как и у нас, - сегодня утром уехали, - сказала Любка.
Черты лица Оли еще больше сместились в гримасе не то насмешки, не то презрения: она увидела на стене открытку с портретом Гитлера.
- Для перестраховки?
- Пускай повисит, - сказала Любка. - Вы, поди, есть хотите?
- Нет, если квартира свободна, - домой пойдем.
- А если и не свободна, вам чего бояться? Сейчас многие, кого немцы завернули на Дону или на Донце, возвращаются по домам… А не то говорите прямо - гостили в Новочеркасске, вернулись домой, - быстро говорила Любка.
- Мы и не боимся. Так и скажем, - сдержанно отвечала Оля.
Пока они переговаривались, Нина, младшая, молча, с выражением вызова, переводила широкие свои глаза то на Любку, то на Олю. А Сергей, сбросивший на пол выгоревший на солнце рюкзак, стоял, прислонившись к печке, заложив руки за спину, и с чуть заметной улыбкой в глазах наблюдал за Любкой.
«Нет, они были не в Новочеркасске», подумала Любка.
Сестры Иванцовы ушли. Любка сняла затемнение с окон и потушила шахтерскую лампу над столом. В комнате все стало серым: и окна, и мебель, и лица.
- Умыться хочешь?
- А у наших немцы стоят, не знаешь? - спрашивал Сергей, пока она, быстро снуя из комнаты в сени и обратно, принесла ведро воды, таз, кружку, мыло.
- Не знаю. Одни уходят, другие приходят. Да ты скидай свою форму, не стесняйся!
Он был так грязен, что вода с его рук и лица стекала в таз совсем черная. Но Любке было приятно смотреть на его широкие сильные руки и на то, как он энергичными мужскими движениями намыливал их и смывал, подставляя горсть. У него была загорелая шея, уши большие и красивые, и складка губ мужественная и красивая, и брови у него были не сплошные, они гуще сбирались у переносицы, даже на самом переносье росли волосы, а крылья бровей были тоньше и менее густые и чуть приподымались дугами, и здесь, на концах крыльев, образовались сильные морщины на лбу. И Любке было приятно смотреть, как он обмывал свое лицо большими широкими руками, изредка вскидывая глаза на Любку и улыбаясь ей.
- Где же ты Иванцовых подцепил? - спрашивала она.
Он фыркал, плескал на лицо себе и ничего не говорил ей.
- Ты же пришел ко мне, - значит, поверил. Чего ж теперь мнешься? Мы с тобой с одного дерева листочки, - говорила она тихо и вкрадчиво.
- Дай полотенце, спасибо тебе, - сказал он. Любка замолчала и больше ни о чем не спрашивала его. Голубые глаза ее приняли холодное выражение. Но она попрежнему ухаживала за Сергеем, зажгла керосинку поставила чайник, накрыла гостю поесть и налила водки в графинчик.
- Вот этого уже несколько месяцев не пробовал, - сказал он, улыбнувшись ей.
Он выпил и принялся жадно есть.
Уже развиднело. За слабой серой дымкой на востоке все ярче розовело и уже чуть золотилось.
- Не думал застать тебя здесь. Зашел наугад, а оно - вон оно как… - медленно размышлял он вслух.
В словах его был как бы заключен вопрос, каким образом Любка, учившаяся вместе с ним на курсах радистов, оказалась у себя дома. Но Любка не ответила ему на этот вопрос. Ей было обидно, что Сергей, зная ее прежней, мог думать, что она, взбалмошная девчонка, капризничает, а она страдала, ей было больно.
- Ты ж не одна здесь? Отец, мать где? - расспрашивал он.
- Тебе разве не все равно? - холодно отвечала она.
- Случилось что?
- Кушай, кушай, - сказала она.
Некоторое время он смотрел на нее, потом снова налил себе стаканчик, выпил и продолжал есть уже молча.
- Спасибо тебе, - сказал он, окончив есть и утершись рукавом. Она видела, как он огрубел за время своих скитаний, но не эта грубость оскорбляла ее, а его недоверие к ней.
- .Закурить у вас, конечно, не найдется? - спросил он.
- Найдется… - Она прошла на кухню и принесла ему листья прошлогоднего табака-самосада. Отец каждый год высаживал его на гряды, снимал несколько урожаев в году, сушил и, по мере надобности, мелко крошил бритвой на трубку.
Они молча сидели за столом, Сергей, весь окутанный дымом, и Любка. В комнате, где Любка оставила мать, попрежнему было тихо, но Любка знала, что мать не спит, плачет.
- Я вижу, у вас горе в доме. По лицу вижу. Никогда ты такой не была, - медленно сказал Сергей. Взгляд его был полон теплоты и нежности, неожиданной в его грубоватом красивомлице.
- У всех сейчас горе, - сказала Любка.
- Коли б ты знала, сколько я насмотрелся за это время крови! - сказал Сергей с великой тоскою и весь окутался клубами дыма. - Сбросили нас в Сталинской области на парашютах, - ткнулись мы туда, сюда, все явки завалены. Завалены не потому, что кто-нибудь предал, а потому, что он, немец, таким частым бреднем загребал- тысячами, и правых и виноватых, - ясно, кто мало-мальски на подозрении, в тот бредень попадался… В шахтах трупами стволы забиты! - с волнением говорил Сергей. - Работали мы порознь, но связь держали, а потом уж и концов нельзя было найти. Напарнику моему перебили руки и отрезали язык, и была б и мне труба, коли б я на улице в Сталино случайно Нинку не встретил. Ее и Ольгу, еще когда Сталинский обком был у нас в Краснодоне, взяли связными, и они уж это во второй раз в Сталино пришли. А тут стало известно, что немцы уже на Дону. И им, дивчатам, ясно, что тех, кто их послал, уже в Краснодоне нет, и на мои позывные тоже уже никто не отвечает. Передатчик я сдал в подпольный обком, ихнему радисту, и решили мы уходить домой, и вот шли… Как я за тебя-то волновался! - вдруг вырвалось у него из самого сердца. - А что, думаю, если забросили тебя, вот так же, как нас, в тыл к врагу, и осталась ты одна? А не то завалилась, и где-нибудь в застенке немцы твою душу терзают, - говорил он глухо, сдерживая себя, и его взгляд уже не с выражением теплоты и нежности, а со страстью так и пронзал ее.
- Сережа! - сказала она. - Сережа! - И опустила свою золотистую голову на руки.
Большой, с набухшими жилами рукою он осторожно провел один раз по ее голове и руке.
- Оставили меня здесь, - сам понимаешь, зачем… Велели ждать приказа, и вот скоро месяц, а никого и ничего, - тихо говорила Любка, не подымая головы.- Немецкие офицеры лезут, как мухи на мед, первый раз в жизни выдавала себя не за того, кто есть, чорт знает что вытворяла, изворачивалась, противно, и сердце болит за самое себя. А вчера люди, что с эвакуации вернулись, сказали - отца убили немцы на Донце во время бомбежки, - говорила Любка, покусывая свои ярко-красные губы.