Ирина вспомнила, как неделю назад она шла здесь с Черемныхом. Предстоял разговор — тягостный, неизбежный и вместе с тем уже ненужный. Они свернули с улицы в парк и пошли по аллее, круша ногами мокрый снег.
Было темно — фонари не горели. На скамейке справа, почти слившись с теменью, застыли две безмолвные фигуры. Едва различимы лица: два бледных лица — запрокинутое и склоненное.
На скамейке слева — две темных фигуры, два бледных лица, запрокинутое и склоненное.
Бесконечная аллея. Скамьи справа и слева. Слившиеся фигуры. Сплетенные руки. Спекшиеся губы.
На Ирину и Черемныха эти, на скамейках, не обращали никакого внимания. А одна скамейка не обращала внимания на другую скамейку. Они были заняты лишь сами собой. Им ни до кого не было дела. Они были одни на свете.
Ирина и Черемных старались не смотреть по сторонам. В конце концов это нехорошо и стыдно — целоваться на скамейках, у всех на виду. Они старались не замечать. Но — краем глаза — замечали, и, по какой-то совсем непонятной причине, хотелось смотреть.
Те, на скамейках, вероятно, нисколько не стыдились. Они были одни на свете. А эти, которые шли по аллее, испытывали неловкость и стыд. Не то чтобы друг перед другом — хуже, перед этими целующимися парочками. Неловкость перерастала в глухую враждебность, но она уже относилась не к парочкам — хуже, друг к другу…
Они отчужденно молчали. Потом Ирина высвободила руку из-под руки Черемныха, отделилась от него, ускорила шаг.
Фигуры на скамейках. Лица. Справа и слева.
Они шли мимо скамеек, как сквозь строй.
Промозглый ветер сёк спину.
— Тебе холодно? — спросил Черемных, приноравливаясь к ее шагам.
— Нет, — ответила она.
Ирина поежилась от этого воспоминания.
— Тебе холодно?
— Да, — ответила она.
Пестрая варежка проворно юркнула в рукав оленьей куртки Коли Бабушкина.
А нынче-то вовсе не холодно. Воздух клубится влагой, размывая в кисель городские огни. Голе настые березки увешаны мелкой дребеденью сосулек, с них частит капель, капли, падая, пронзают снег, и он весь в дырках, как сито…
Николай настороженно смотрит на Ирину, сидящую рядом с ним на сырой парковой скамье. Почему она все время молчит? Попробуй понять, о чем человек думает, когда молчит?
Ирина, уловив вопрос, коротко и сильно сжимает его руку — там, в рукаве. Не беспокойся, мол. Я хорошо думаю.
Она думает хорошо. Но, как многие женщины, чуть расчетливо.
Мужчина (если он настоящий мужчина) не способен здраво рассчитывать в любви. Он будет прежде всего стремиться завоевать, заполучить свою любовь. Наперекор всему, очертя голову. Он будет после раздумывать — что с ней делать, с этой добытой любовью? Будет позже чесать в затылке…
А женщина (если она и влюблена) умеет задуматься раньше. Прислушаться к себе. Присмотреться к нему. Оценить. Сравнить. Предположить… Даже опрометчивость ее — обдуманна.
Ирина думает.
Странно, ее сейчас вовсе не заботит, кем может стать для нее этот ясноглазый юноша. Она сразу почуяла в нем то обыкновенное, что на поверку дороже необычного.
Ей покойно и радостно думать о нем.
Но особую радость — пусть не лишенную самолюбования — доставляет ей другая мысль. Кем она может стать для него? Ведь не секрет, что день ото дня он все больше восхищается ею. С той самой первой и очень забавной встречи в гостинице, у титана, когда он увидел ее и отвернулся, оробев…
— В гостинице титан починили? — спрашивает Ирина.
Николай настороженно смотрит на нее. Попробуй понять, о чем человек думает, когда говорит? Она же знает, что он съехал оттуда.
Ирина думает.
Черемных… Ей поначалу льстила его умудренность. Но как же это все-таки скучно — умудренность… Как досадно, если каждый твой шаг заранее угадан; если все, чем ты можешь одарить, ново лишь для тебя самой… Она взбунтовалась.
Нет, не это. Во всяком случае — не только это.
Она никогда не спрашивала его, был ли он женат. (А он не заговаривал об этом сам.) Она никогда не спрашивала, любил ли он. (А у него хватало такта не навязывать ей таких признаний.)
Но тот телеграфный серийный бланк с незабудочками решил многое.
Черемных в тот вечер отошел к окну, и оттуда поплыли пряди табачного дыма — тонкие и сизые, как седина…
Она убедилась в том, о чем догадывалась раньше: он носит в себе боль. Безразлично какую — ту, которую кто-то причинил ему, или ту, которую он сам причинил кому-то, — боль остается болью, от нее не избавишься. Она всегда поделена меж двоими.
И если ты — даже не зная ничего об этой боли, налегке, беззаботно и счастливо — войдешь в больное сердце, тебе тоже достанется в удел ее частица.
Так зачем же ей эта чужая боль?.. Когда еще вся жизнь впереди. Когда — кто знает? — может явиться и своя боль…
Ирина очень сильно — до боли — стискивает руку Николая, там, в рукаве. Он удивленно смотрит на нее.
Ирина думает.
Когда она еще была студенткой, ее подруга вышла замуж. За крупного архитектора, преподававшего в институте. За человека, который был значительно старше ее. О нет, она не «сделала партию», не «пристроилась» — она горячо полюбила его. Однажды, в минуту особой душевной близости — когда не остается невысказанного, — плача, она призналась Ирине, что боится лишь одного: вероятно, она переживет его…
Но, боже, как оживлялась, как расцветала она — эта беззаветно любящая женщина, — когда в профессорском доме появлялись вместе с подругами по курсу дылдистые парни с инфантильными короткими челочками (мода), без галстуков (принципиально) и без денег (беспринципно).
С какой робкой почтительностью встречал и обхаживал этих парней знаменитый архитектор, и с каким ироническим непочтением прощали они ему его присутствие в собственном доме.
Счастливое право ровни. Горькое бесправье неровни. Так будет всегда.
Ирина думает.
Полно. Ни о чем она не думает. Она уже все передумала. .
Ей просто очень нравится сидеть здесь — на этой сырой скамейке. В этом нелепом парке с воображаемыми деревьями. Ей очень нравится греть руку в мохнатом рукаве оленьей куртки. Ей очень хочется, чтобы он ее поцеловал. А он не смеет.
Что же касается Коли Бабушкина, то он уже целый час решает — не поцеловать ли ее? Потому что на всех скамейках, которые отсюда видны, целуются напропалую. А он вроде бы не смеет. И даже удивляется своей былой отваге: как он тогда, при первом знакомстве, на лютом морозе, когда они барахтались в снегу, хотел поцеловать ее ради смеха… А теперь не смеет. Или смеет?
— Поздно уже, — говорит Ирина, поднимаясь со скамьи. В голосе ее отчетливо звучит сожаление. — Мне ведь далеко. За реку…
По дороге Ирина думает о маме.
Мама наплакалась заранее — еще до ее отъезда в Джегор. А на вокзале она не плакала, лишь сказала — внушительно и строго: «Не делай ошибок». Мама — учительница. «Постараюсь», — ответила Ирина.
Мамины страхи оказались напрасными. Это очень легко — не делать ошибок. Трудно другое: различить, что — ошибка, а что — нет…
Они идут по Меридианной улице. К мосту.
По дороге Коля Бабушкин размышляет. Не осмелиться ли? Не повернуть ли ее сейчас — за плечи, круто, к себе — и поцеловать?
Но в это время они подходят к свежесрублен-ному дому, в окнах которого полыхает, колышется свет (а все остальные окна на улице темны); из-за стен которого проникает наружу ладное и благостное пение (а вокруг тишина); у дверей которого теснятся люди (а вокруг безлюдье)…
— Что это? — интересуется Ирина.
— Ничего, — хмуро отвечает Николай. — Нет, погоди. — Она останавливается. — Это церковь? Сегодня пасха…
— А ты откуда знаешь?
— Мне бабка сказала, у которой я живу… Пойдем посмотрим, — предлагает Ирина.
— Тоже — невидаль… — Николай спешит пройти мимо.
Проходя мимо, он замечает в толпе десятника Волосатова, который смачно целуется с какой-то бабкой: «Христос воскрес!» Он замечает Волоса-тиху, которая, вытянув губы трубочкой, целуется с каким-то мужиком: «Воистину воскрес!..» Все подряд целуются.
Коля Бабушкин твердо решает сегодня не целоваться.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Взрыв. Взрыв. Взрыв.
Первый из этих взрывов Коля Бабушкин услыхал еще во сне. А во сне в нем были как бы два человека: одному человеку, допустим, снится какая-нибудь чушь, и он, в тревоге, уже готов проснуться, а другой человек его успокаивает, говорит: «Ты спи, спи. Рано еще… Это тебе снится. Просто снится. Взаправду ничего такого нет… Спи давай».
И первый человек спит дальше. И видит дальше свой сон.
Так вот, когда Коля Бабушкин услыхал во сне взрыв, первый человек хотел уже было проснуться, а второй человек ему сказал: «Спи давай… Это тебе снится военный сон. Про войну».
Известно, что самые долгие сны — под утро особенно — на самом деле длятся всего лишь несколько мгновений.
И в эти несколько мгновений — между двумя взрывами — Николай увидел сон.
Будто он лежит на земле, прижавшись к ней щекой, ухом, всем телом — словно стараясь слиться с землей. А земля еще дрожит, гудит от взрыва. Вот сейчас, сейчас опять — засвистит, за-балабонит, застигнет, накроет… Почему-то веришь, что в тебя не попадет. То есть не веришь, что может попасть в тебя. Однако же и другие не верили. А попало. Вот сейчас — засвистит…
Но тихо. Совсем тихо.
Николай осторожно приподнял голову — глянул перед собой.
Космы черного дыма плывут наискосок по ветру. Мутно от пыли.
Земля изрыта, истерзана.
Что такое?..
Напротив, в ста шагах — из окопа ли, из воронки — голова. Каска на голове вроде ночной посудины или же яичной скорлупы с тупого конца. Вот и плечи поднялись над бровкой: на них какие-то немыслимые погончики-шеврончики. Николай сроду не видел эдаких погончиков, эдакой каски…
А вот и руки высунулись. Лег на бровку куцый ствол карабина. Каска приникла к прицелу. В линзе сверкнул солнечный зайчик.
Николай сразу понял, какой это карабин.