Молодой Ленинград ’77 — страница 26 из 70

…Да, бывал вспыльчив. А я? Постаралась ли я хоть раз; предотвратить надвигающуюся ссору? Нет. С упорством маньяка я сама шла к ней, потому что жаждала вылить заодно все накопившиеся мелочные обиды…

Еще один пример того, как начинались наши ссоры: после нескольких дней буквально безоблачного счастья, после ужина, во время которого мы глядим друг другу в глаза и чувствуем приятное волнение, после ночи, очень похожей на одну из ночей медового месяца, вдруг неотвратимо наступает сумрачное утро следующего дня. Как будто кто-то свыше предопределил его наступление и уже ничто не может изменить ход дальнейших событий: хмурясь, Сергей поднимается с постели, непременно задев меня локтем или придавив рукой; просыпаясь, я с неудовольствием замечаю, что времени осталось слишком мало и заснуть теперь не удастся. Может, именно с этого момента последующее начинает приобретать только темную окраску? Взгляд мужа кажется мне недружелюбным; вероятно, он чувствует мое молчаливое недовольство и, чуть-чуть ощущая свою вину, хмурится еще сильнее.

Через некоторое время, не найдя какой-то нужной ему вещи и зная, что я все равно не сплю, он спрашивает, где она может быть. Я говорю. Он ищет и все-таки не находит. Я объясняю подробнее, и в голосе моем уже слышится еле заметное для меня — мне кажется, что я хорошо его сдерживаю, — раздражение. В конце концов мне приходится встать с теплой постели и подать ему то, что он ищет, его поиски почти всегда безнадежны. Я кидаю, нет, в лучшем случае с укоризненным видом кладу перед ним его книгу, очки, пропуск, ключи, носовой платок или чистые носки, которые спокойно лежат на отведенном для них месте, и упрекаю его, что он умудрился перевернуть все вверх дном.

Через несколько минут он уходит, не попрощавшись, потому что уверен, что я сержусь на него за то, что он разбудил меня раньше времени. И не машет рукой, как обычно, заворачивая за угол дома. Он ошибается: причина моего недовольства только в том, что первый взгляд его, взгляд, который я уловила еще лежа в постели, показался мне неласковым, чужим, равнодушным. Моя оскорбленная память снова и снова воспроизводит как будто для сравнения его вчерашний взгляд, вчерашние ласковые слова, вчерашние жесты — как все не похоже на то, что было вчера. Мне необходимо знать причину этой перемены, я просто не выношу этих резких перепадов в отношениях.

Вечером, возвращаясь с работы и видя мой настороженный взгляд, — как-то он будет вести себя сейчас? — Сергей долго и отчужденно молчит. Вполне возможно, что он молчит просто так, не замечая моей настороженности, молчит потому, что устал, хочет почитать газету и отдохнуть в кресле, но мне кажется, что молчит он именно отчужденно, чуть ли не злобно. Наверное, эти мысли влияют на тон, каким я произношу несколько необходимых фраз во время ужина, но говорим мы очень мало. Я вижу, что любой разговор сейчас ему в тягость, но не могу заставить себя просто уйти и заняться одним из бесконечных домашних дел. Я начинаю выяснять отношения, прекрасно зная, чем это кончится в конце концов.

— Что случилось? У тебя неприятности? — спрашиваю я холодно.

— Почему ты так решила? Ничего не случилось, — удивляется он и пожимает плечами, но мне чудится, что удивление его притворно, что он сам чувствует это и просто хочет меня обмануть.

— Хорошо, можешь не говорить. Но в следующий раз и от меня не жди никакой откровенности.

— Оставь меня в покое, я устал, — говорит он, повышая голос и тем самым убеждая меня, что сегодня, сейчас я ему неприятна.

Это ужасает меня… Ведь только вчера он был так ласков со мной, что же произошло за каких-то несколько часов? Мне и в голову не приходит, что он видит все по-другому, что не может догадываться о моих черных мыслях, и потому мой холодный тон, моя пока еще сдерживаемая раздраженность удивляют его, и в конце концов он приходит в такое же состояние. Я упрекаю его за тяжелый, скрытный характер, за ложь, за лицемерие: только вчера он говорил мне о своей любви, а сегодня смотрит на меня как на чужую. Желание узнать причину такой резкой перемены в отношении ко мне завладевает всеми моими мыслями, а невозможность этого, как бы я того ни хотела, выводит меня из равновесия.

— Что случилось? Что произошло? Ты можешь мне сказать? — Мое лицо в минуты раздражения, как и у всех людей, становится некрасивым. — Если я тебе неприятна, то лучше скажи мне об этом! — уже не владея собой, кричу я.

— Да! Такая, как сейчас, ты мне неприятна! Посмотри на себя в зеркало! — тоже кричит он и, хлопнув дверью, выходит из комнаты.

Вот так чаще всего начинались наши ссоры…

Это же пустяки, неужели теперь я бы не смогла перебороть себя и уйти от размолвки, не имеющей никакой причины, кроме той, что мне почудилось вдруг малейшее охлаждение. Ведь в основном, в главном Сережка тот человек, тот единственный человек, который мне нужен. Он так же, как и я, ценит людей за их дела, а не за слова, ненавидит лицемеров, лгунов, карьеристов, хапуг. Пусть на вид он немного суров, но я знаю, что за его суровостью скрывается мягкое, легко ранимое сердце, что он добр и жалостлив, но вместе с тем беспощаден в отношениях с неприятными ему людьми, которые явно недостойны лучшего к ним отношения…

Да, он уходил гулять к заливу. Я всякий раз видела его из окна и все-таки не упускала случая, чтобы спросить потом, где это он был так долго, вкладывая в свой вопрос нотки недоверия и насмешки. Ведь он не раз объяснял мне, что там, у залива, ему думается хорошо, как нигде…

Да, он поступил по крайней мере эгоистично, когда ушел на лыжах через залив. Но ведь можно простить его, если поверить, что все было так, как он потом рассказывал: светило редкое в ту зиму солнце, был легкий морозец и лыжи скользили чудесно. Он и сам не заметил, как оказался где-то на полпути между Ленинградом и поселком, где живет его сестра. Было так заманчиво сделать этот сорокакилометровый переход в один день, а возвращаться той же дорогой назад совсем не хотелось…

Да, он часто забывал обо мне, как забыл в тот вечер, вернее, в ту ночь, когда встала его опытная установка. Позвонил в лабораторию из библиотеки — слесарь говорит: что-то заело. Приехал в институт и провозился там до утра, пока не запустили снова. Но ведь и это можно понять, а значит — и простить. Ведь именно такого я и полюбила, и если жаловалась кому-то на странности его характера, то чаще всего втайне гордилась своим мужем. Месяц понадобился мне, чтобы поумнеть. Много это или мало?


Как тоскливо, как одиноко в пустой квартире, где ничто не напоминает о Сережке: нет его толстых книг, напичканных головоломными формулами, нет повсюду валяющихся листков с непонятными записями и номерами шифров каких-то отчетов, не слышно привычного жужжания электробритвы. Почему? Ну почему он не звонит? Испытывает мое терпение? Оно уже иссякло. Ведь он, как и я, понимает, что нам не жить друг без друга, но как сделать, чтобы жизнь эта не была такой сложной, как прежде, чтобы черные полосы в ней были хоть немного поуже?

— Вы разве не знаете, что Сережа в больнице? Нет?

Сердце мое сжалось и провалилось вниз, я затаила дыхание, боясь услышать что-то ужасное.

— Жанна, алло! Жанна, вы меня слышите? — кричала в трубку Сережина лаборантка. — Не волнуйтесь, ради бога, ничего страшного, обычный сердечный приступ… клиническое отделение… восьмая палата.

По всему видно, что это хорошая больница: в ухоженном садике прогуливаются выздоравливающие больные в теплых халатах на поролоне, за окнами с разноцветными шторами развешаны цветочные горшки, много цветов, чисто, тепло.

— Девушка, сюда без халата нельзя, — мягко останавливает меня молоденькая сестричка, когда я почти у цели — возле палаты № 8, в которой лежит Сережка.

— Я только позову, можно? — прошу я. Мне хочется войти самой, застать врасплох и увидеть выражение его лица. И тогда я узнаю все. Но медсестра преграждает мне путь:

— Вы к кому? Я вызову.

— К Нечаеву.

В широченных ситцевых штанах и полосатой рубахе Сережка идет по длинному коридору своей особенной неловкой походкой — почти на цыпочках — и чуть косолапит от смущения за свой не очень-то представительный вид. Увидев его таким — все тем же неловким, с прежним дурацким комплексом, — я сразу же понимаю, что он все еще мой, только мой. На его лице неподдельная радость, я вижу, что он ждал меня, знал, что я приду. Он чуть-чуть похудел, побледнел без воздуха, но держится бодро. Я чмокаю его в щеку, он опасливо оглядывается на сестричку, но той уже нет в коридоре. Тогда Сережка быстро притягивает меня к себе и крепко, с какой-то невысказанной тоской целует в губы, и мы оба, задыхаясь от нахлынувшей нежности, выходим на лестничную площадку и садимся на скамейку. Мимо нас беспрестанно ходят больные — одни медленно поднимаются вверх, другие поспешно спускаются вниз, к родным, ждущим в вестибюле. Мы сидим рядом и не смеем прикоснуться друг к другу, хотя это желание становится почти невыносимым. Улучив момент, Сережка украдкой гладит меня по коленке, и на моих глазах выступают слезы. Я обнимаю его за плечи и не снимаю руку даже тогда, когда, глядя на нас в упор, по лестнице поднимается полная женщина средних лет с тонкими ехидными губами. Я только поворачиваю ладонь так, чтобы видно было обручальное кольцо, и женщина отводит взгляд. Потом Сережка уходит и через минуту зовет меня откуда-то снизу. Я спускаюсь к нему, и мы оказываемся в маленьком коридорчике возле душевой. Сережка закрывает белую дверь и сжимает меня сильными руками.

— Я знал, что ты придешь, знал, — шепчет Сережка. — Я люблю тебя, мне больше никто не нужен…

Я целую его в горячую щеку, в теплую шею, в небритый подбородок с колючей ямочкой посредине, в больничную белую рубаху, в острые ключицы, в знакомую родинку на груди, и мне все мало, мало… Совершенно невозможно оторваться от него. Он прижимает меня к себе и мешает целовать его. Я шепчу ему про свою сумасшедшую любовь и про то, как скучала без него, но тут очень не вовремя, а может даже и кстати, потому что мы уже совсем забыли, где находимся, из вторых дверей выходит распаренный мужчина с полотенцем на плече. Сережка заслоняет меня, а я, не успев прийти в себя от неожиданности, провожаю мужчину испуганными глазами.