Мы потихоньку успокаиваемся, глядя в окно на прогуливающихся больных, которые периодически появляются перед нашими глазами. Мы говорим о разных пустяках, избегая разговора о наших взаимоотношениях, словно и не было этого долгого месяца одиночества. Я рассказываю ему о собрании, о шефе, о Тане, у которой есть сын, о своем проекте и о том, что собираюсь подать заявление об уходе…
— Ты что? Да ни в коем случае!.. Кто со свету сживет?.. Ерунда! И не думай даже. Вот выпишут меня, только бы выписали, некогда лежать, — перебивая меня, горячится Сережка. — А то — уволюсь. Так бы все и делали. Ты совершенно права и не вздумай убегать. Кто же для таких, как я, удобную койку придумает? — смеется он. — Лежишь целыми днями, да так бока обломаешь, что и не встать, — и уже серьезно добавляет: — Действительно, ведь многие лежат месяцами без движения… Уж будь покойна, я тебя по всем вопросам проконсультирую с полным знанием дела…
Пожалуй, впервые мы говорим так много — вот уже почти два часа — и не можем наговориться. Нам не хватает этого времени и ужасно не хочется расставаться. Я еще долго брожу под окнами больницы, и, отыскав глазами то окно, за которым стоит мой Сережка и машет мне рукой, я заставляю себя уйти — больных зовут ужинать.
Александр МиляхСТИХИ
„Над Россиею ветры древние…“
Над Россиею ветры древние,
По России белым-бело,
Теплота твоих глаз сиреневых
Разъединственное тепло.
А по улицам, полю Марсову
Восстает и бушует снег,
От Балтийского и до Карского
Величавый его разбег.
Чувства словом не обозначатся,
От хороших и до чужих.
Посмотри: над Невою плачется,
К страшной крепости скачет вихрь.
Сколько раз он печальным вестником
Мчался к людям и сквозь года
Заунывной тоскливой песнею
Про деревни и города.
Эти крепости — от нелепости.
Завывая, крутя и моля,
Пусть несет в показной свирепости
Добрый снег теплоту на поля,
Чтоб весною уйти ко времени
Зерновых, трудовых забот.
Над Россиею ветры древние,
По России белым-бело.
„Грачи вернулись…“
Грачи вернулись,
прилетели,
А без грачей — какая Русь!
В лесах призывно засветлела
Почти саврасовская грусть.
Снег подобрел.
Прямей и круче
Берез оживших белизна,
И позолоченная туча
Что купол, ввысь устремлена.
И так дышать легко и славно,
Как будто нынешней весной
Родная речь — учебник главный —
Опять раскрыт передо мной.
Лариса ДиановаСТИХИ
МИРАЖ НА ЛАДОГЕ
Исчезли силуэты облаков.
Ни солнца,
Ни волны,
Ни берегов.
Все невесомо, зыбко и нечетко.
Из полусвета наплывает лодка.
Все ближе полулодка-полутень
Сквозь полублики, полувечер-полудень.
Смотрю, прислушиваясь чутко.
Все ближе, ближе…
Да ведь это утка!
Смешная чомга,
Вздыблен хохолок,
Да глаза любопытный уголек.
И снова тишина оцепененья.
Ни всполоха,
Ни всплеска,
Ни движенья.
ДОРОГА ЖИЗНИ
От Кобоны до Кивгоды
Мы идем не за выгодой,
Не дорогой натоптанной,
Не извилистой тропкою,
А по насту канала
Да по наледи талой.
Лед на Ладоге ухает.
Лед зенитками бухает.
Лед на Ладоге ахает.
Натерпелись тут страха мы
В те далекие годы…
Помню черную воду.
Жутко черную воду.
Смутно — толпы народа.
Нас поили из кружки
Обжигающим чаем.
Нас грузили в теплушки.
Нас теплушки качали.
Увезли от блокады,
От голодного ада,
От бомбежек, снарядов
И от стен Ленинграда.
Только пирсы остались.
Полусгнившие сваи.
Только пирсы да стаи.
Перелетные стаи.
НА РОДИНЕ А. ПРОКОФЬЕВА
В Кобоне на месте сгоревшего дома Прокофьева растут три березы, посаженные Александром Андреевичем.
Опять Кобона. Строгие места.
На всем глубокой старины налет.
Каналы, обелиск да церковь у моста.
Здесь по-прокофьевски соловушка поет.
Заросшие надгробья и кресты.
Уходит в озеро, покачиваясь, дора[1].
К подножью трех берез я положу цветы —
Последний дар лугов, полей и бора.
Цветы поэту. Крохотный букет.
На этом месте дом стоял когда-то.
Пока в Кобоне памятника нет.
Лишь три березы да забор дощатый.
БАБКА НАСТЯ
Коренастая бабка Настя.
Лоб и щеки изрыли морщины.
Тяжелы, узловаты запястья.
Плечи сильные, как у мужчины.
Молча ждет. Рыбаки придут.
Им ведь непогодь не впервой.
Волны в берег набатно бьют.
Громы мечутся над головой.
Стало небо черней земли.
Стала Ладога тучи черней.
Волны вздыбились на мели,
Как табун одичавших коней.
С гребня вала скользнула лодка,
Мчится к пирсам наискосок.
Ловит Настя канаты ловко,
Лишь слезинка в песок.
УТРО
Еще темно.
Тревожно дремлет свет.
Зарянка первая поет рассвет.
Вот куропач в болоте хохотнул.
Журавль курлыкнул. Шумно лось вздохнул.
А в три часа, таинственно, как встарь,
Ночную тишь взорвал седой глухарь.
Зеленым горлом он поет рассвет.
Все ближе утро. Ближе свет.
Дрозды прозрачней радужных стрекоз, —
Хвосты и крылья светятся насквозь.
Так первый луч раскрашивает день,
Стирая дрему, тишину и тень.
Легко, просторно дышит грудь.
Счастливой будь, земля!
Счастливой будь!
НА ТОКУ
На земле копылуха квохчет,
Нежным зовом тревожа рассвет.
Глухариная песня грохочет
Над землею тысячи лет.
Песнь клокочет.
Песня ликует.
Песня ночи покров разрывает.
Он токует.
Он страстно тоскует.
Он любимую призывает.
Я стою у осины тихо,
Вместе с лесом весну встречая.
Кареглазая глухариха
Чистит перышки, отвечая.
На беду наши встретились взгляды.
Всполошилась, всплеснула крылами,
Закричала: «Засада! Засада!» —
И над лесом кругами, кругами.
До свиданья! Летите, летите.
Пусть всегда будут ясными зори.
Напугала — извините.
Да минует вас горе.
Виктория ПетроваСТИХИ
„Еще я голос слышу твой…“
Еще я голос слышу твой
Как будто наяву.
И пахнет пряною травой
Мой дом. И я зову,
Зову обратно день и час,
Тот лес и тот откос
Вдали от суетливых трасс
Средь елей и берез,
Где мы сидели дотемна
И долго на реке
Была лодчонка нам видна
За мысом вдалеке.
И дуб замшелый и кривой
Похож был на сову,
И слушала я голос твой
Счастливый наяву.
„Я невнимание прощу…“
Я невнимание прощу,
Но нелюбви простить не в силах,
Свою любовь вложу в пращу
И раскручу, как не крутила
Пращу еще ничья рука,
Чтобы до солнца долетела
Моя любовь и там сгорела
И пеплом пала в облака,
Дождем потом вонзилась в почву,
Земную напоила твердь,
Набухшей тополиной почкой
Вернулась в жизни круговерть.
Юрий ЛеушевВ ДВУХ ШАГАХ ОТ ЭКВАТОРАРассказ
Казалось, они состязались в перетягивании каната — рослый, мускулистый матрос Тимофей Сулягин и здоровенный тунец, позарившийся на сардинку и впопыхах не углядевший, что рыбка наживлена на крючок…
Тунец был на редкость силен и стремителен. Стараясь сдернуть матроса с палубы, он рвался из стороны в сторону, выскакивал из воды и тут же торпедой уходил в глубину, заставляя Тимофея то приседать, откинув назад загорелое тело, то молниеносно вскакивать и отплясывать на щербатых досках настила невообразимый танец.
— Лапоть! Завтра родителей приведешь! Так! Так! Возьми с полочки пирожок! — шумно реагировали на каждый успех или промах Тимофея ботчики, готовые с баграми в руках прийти ему на помощь.
Победа давалась Тимофею нелегко. Мышцы его напрягались, лицо исказила гримаса сверхчеловеческого напряжения, взмокшие волосы залепили лоб, но руки, смуглые, крепкие, опутанные синими шнурами вздувшихся жил, раз за разом упрямо перехватывали поводец, и отвоеванный конец нейлонового тросика, все увеличиваясь, кольцами сворачивался у ног матроса.
Всплески приближались. Старшина бота Павел Вакорин, перегнувшись через ограждение, довольно крякнул: день обещал быть уловистым.
И только Петька Аниськин, щуплый светловолосый паренек — клетчатая ковбойка нараспашку, джинсы с заплаткой на колене, у пояса шкерочный нож, — не принимал участия в аврале. Петьку мучил стыд. Не смея приблизиться к товарищам, он одиноко стоял на корме, уперев локти в планшир и горестно погрузив в ладони пылающие щеки.
Солнце жарило во всю мочь, напоминая, что рядом экватор; ни одно даже самое маленькое облачко не омрачало прозрачной голубизны неба. Усыпленный полуденным зноем, дремал океан.