Молодой Ясперс: рождение экзистенциализма из пены психиатрии
Автор — переводчик Ф. Ницше, К. Ясперса, П. Слотердайка, Ф. Г. Юнгера, специалист по современной западной философии, доктор философских наук, профессор Уральского Федерального университета — посвящает эту книгу своей матери В. А. Перцевой, выдающемуся врачу.
От автора
Экзистенциализм — это повествование о том, как человека тянет домой из дома.
Был экзистенциалистом, сам не ведая того, уже апостол Павел, который воскликнул в отчаянии: «Доброго, которого хочу, не делаю, а злое, которого не хочу, делаю»[1].
Был экзистенциалистом и Данте Алигьери, тринадцать веков спустя написавший: «Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу»[2].
А совсем уж недавно — всего лишь меньше века тому назад — прекрасную экзистенциалистскую притчу рассказал Леонид Осипович Утесов:
«В одном маленьком городишке жил человек. Был он очень беден, и семья у него, как у большинства бедняков, была большая, а заработков почти никаких. Но однажды кто‑то сказал ему: “Зачем ты мучаешься здесь, когда в тридцати верстах отсюда есть город, где люди зарабатывают сколько хотят. Иди туда. Там ты будешь зарабатывать деньги, будешь посылать семье, разбогатеешь и вернешься домой”…
И он отправился в путь. Дорога в город, куда он направился, лежала в степи. Он шел по ней целый день, а когда настала ночь, лег на землю и заснул. Но чтобы утром знать, куда идти дальше, он вытянул ноги туда, где была цель его путешествия. Спал он беспокойно и во сне ворочался, и когда к концу следующего дня он увидел город, то он был очень похож на родной его город, из которого он вышел вчера. Вторая улица справа была точь — в-точь как его родная улица. Четвертый дом слева был такой же, как его собственный дом. Он постучал в дверь, и ему открыла женщина, как две капли воды похожая на его жену. Выбежали дети — точь- в — точь его дети, и он остался здесь жить. Но всю жизнь его тянуло домой»[3].
Почему человека тянет домой из дома?
Об этом более двух тысячелетий пытались размышлять литераторы и священники, психологи и философы.
Одним из них был Карл Ясперс (1883–1969), о котором повествует эта книга. Он вначале учился на медицинском факультете. Стал психиатром. Потом принялся писать патографии великих художников: такие истории их жизни и болезни, которые должны были помочь пониманию их творчества. Наконец, создал философию экзистенциализма — вместе со своим другом М. Хайдеггером, и еще написал историю человеческих философий — методом понимания, который предполагал использование не только ума, но и сочувствующего сердца.
Историю собственной жизни К. Ясперс изложил в «Философской автобиографии». Она — тоже у вас в руках, под одной обложкой с этой книгой, в моем переводе. В ней изложены и прокомментированы все события, которые сам К. Ясперс считал важнейшими в собственной жизни.
В чем же тогда моя задача?
В том, чтобы попытаться понять, как сложилась жизненная философия человека по имени Карл Ясперс.
Какою мерою мерит человек, такою будут мерить и ему.
Тот, кто занимался пониманием других, тоже заслужил понимание.
Тот, кто пишет патографии других, рискует обрести свою.
Карл Ясперс сформулировал первоочередное требование к историко — философскому исследованию, которое основано на методе понимания:
«Нужно знать мир, в котором продумывалась философия, материал, в котором она мыслит, опыт и наглядные представления, лежащие в ее основании, типичные ситуации, которые в ней происходят, общество, в котором живут люди, нечто, для них само собой разумеющееся, повседневное, всеобщее для определенного времени, культуры, народа. <…> Нужно понимать философскую мысль в действительности мыслящего его человека, а не только как оторванное от него предметное содержание. Нужно исторически присутствовать в мире, в котором мыслилась мысль, в ландшафте и природе, в способах производства и социальных отношениях, в общественном положении самого мыслящего»[4].
Вот и мы попытаемся исторически поприсутствовать в мире, в котором мыслилась мысль Карла Ясперса.
Часть I. Детство экзистенциалиста
Глава I. Родня и почва
Болота экзистенциализма
Экзистенциализм возникает от созерцания болот в молодости.
Это утверждение — отнюдь не шутка и даже не цитата из статей советских пропагандистов, которые так любили писать про «болото экзистенциализма».
Нет. Это утверждение выражает искреннее убеждение последнего ассистента Карла Ясперса — Ханса Занера.
Сей достойный ученый муж полагает, что экзистенциализм его патрона являет собой словесный эквивалент того умонастроения, которое навевают на человека приморские болота Германии:
«Карл Ясперс происходит из Ольденбурга, лежащего неподалеку от побережья Северного моря. Ландшафт Севера наложил двоякий отпечаток на его ум и вошел в его произведения, написанные позже. Болотистая равнина, над которой поднимаются только немногие невысокие холмы, оставляет открытой всю широту горизонта. <…> А море — в свободной игре своего движения — открывает горизонт так, будто он перетекает в бесконечность. Открытость со всех сторон, светлая ширь, бесконечное движение: они становятся свойствами истины нашего разума»[5].
Загадка Карла Ясперса, таким образом, разгадана: он сложился как мыслитель, глядя на приморские болота, с одной стороны, и на морской простор — с другой стороны.
Просим не торопиться тех, кто готов немедленно высказаться по поводу этой мысли.
Тут все не так однозначно.
В полной научного изящества статье историк философии из Санкт — Петербурга А. Я. Кожурин[6] отмечает, что многие весьма уважаемые люди пытались связать ментальность с ландшафтом.
Заметное место в этом ряду занимал молодой Ф. Энгельс. Летом 1840 года он опубликовал работу «Ландшафты», в которой ставил пейзаж той или иной страны в соответствие с мировоззрением, которое в ней распространено.
В Греции, по мнению Ф. Энгельса, был совершенно естественным пантеизм: природа там такая яркая, что каждый кустик, каждую речку хочется отметить особо, объявив обиталищем нимфы или какого‑нибудь иного божества:
«На долю Эллады выпало счастье увидеть, как характер ее ландшафта был осознан в религии ее обитателей. Эллада — страна пантеизма. Все ее ландшафты охвачены — или, по меньшей мере, были охвачены — рамками гармонии. И все же каждое ее дерево, каждый источник, каждая гора слишком рельефно выступают на передний план, ее небо чересчур сине, ее солнце чересчур ослепительно, ее море чересчур великолепно, чтобы они могли удовлетвориться суровым одухотворением воспетого Шелли Spirit of nature, какого‑то всеобъемлющего Пана; каждая отдельная часть природы в своей прекрасной завершенности претендует на собственного бога, каждая река требует своих нимф, каждая роща — своих дриад; так создавалась религия эллинов»[7].
В свою очередь, пейзаж долины Рейна представляется Ф. Энгельсу воплощенным христианством, потому что здесь небо, склоняясь к земле, глядится в зелень полей и виноградников, облитых золотом солнца, и дух, стало быть, погружается в материю. А вот северогерманская равнина — унылая, с бедной растительностью — являет собой воплощенное иудейское мировоззрение. Зато в Голландии пейзаж ничуть не одухотворен, а потому предрасполагает к кальвинизму — вере, сопряженной с расчетом.
Более всего, однако, молодому Энгельсу понравилось море, которое ему надо было пересечь по пути из Голландии в Англию. Море представилось ему воплощенным гегельянством — потому что именно там, на море, по его мнению, мы только и можем почувствовать в полной мере, как живем, действуем и существуем в Боге.
Запомним это суждение о море, чтобы вернуться к нему впоследствии. Пока же ограничимся ностальгическим вздохом. О, юность! Прекрасный возраст! Надо ли судить его строго и принимать его суждения всерьез? Что спрашивать с двадцатилетнего Фрица, который так и рвется продемонстрировать всему свету свой гениальный ум, играющий и парящий шаловливо, без всяких пределов — и, конечно же, вольным полетом своим далеко превосходящий умственные потуги всего предшествующего человечества?
Работа Ф. Энгельса, посвященная ландшафтам, говорит только об одном: вырвавшегося на свободу юношу просто распирает от восторга при виде иных земель, но… Смотрит он на эти земли не собственным взором, а только через призму ранее усвоенной книжной премудрости, которая была сдана в гимназии на оценку. Чтение всегда предваряет пейзаж и предопределяет то, что юный человек видит.
—
Где была, киска? —
У королевы английской. —
Что видала при дворе? —
Видала мышку на ковре.Фридрих Энгельс побывал на море — и увидел там философию Гегеля.
Итак, некоторая информация к размышлению у нас уже есть.
Вот перед нами X. Занер и Ф. Энгельс. Видят они одно и то же — а толкуют совсем по — разному.
Пейзаж Северной Германии, по мнению X. Занера, делает из Ясперса экзистенциалиста. Зато, по мнению Энгельса, этот пейзаж может навеять только иудейские мотивы: как взглянешь на северные картины природы, так сразу и поймешь, что существует Суровый Бог, воспитующий и наказующий свой избранный народ, в том числе — путем демонстрации ему бесчеловечных пейзажей.
Теперь возьмем море.
При виде моря юный Энгельс впадает в гегельянское умонастроение. Ему представляется, что море подхватывает его и несет, колыша и вздымая на своих волнах — словно всемогущий Мировой Разум. Надо ли напрягаться, чтобы выдумывать что‑то собственное? Достаточно понять, куда тебя с необходимостью влечет течение Мирового Разума. Так что свобода — это познанная необходимость. А всякая субъективная свобода, сиречь произвол, — от лукавого. Как презрительно говаривал тот же Г. В. Ф. Гегель, «мнение принадлежит мне», то есть никому на свете оно больше не интересно и ничему в мире не соответствует.
А вот X. Занер совсем не так видит воспитательную и формирующую роль моря. Оно, по его мнению, открывает простор для полной самостоятельности: лети над ним, куда хочешь. Лети сам! Сам определяй направление! А не позволяй нести себя — по воле волн.
Впрочем, между Ф. Энгельсом и X. Занером есть существенная разница: один плывет по морю, а другой смотрит на море с берега. Потому X. Занера, стоящего на берегу, море не подхватывает и не несет. Ему самому хочется улететь куда‑нибудь к горизонту. А Ф. Энгельс находится во власти стихии, которой наслаждается, полагая ее разумной.
Так что не все зависит от морского пейзажа. Кое‑что все же зависит и от позиции наблюдателя.
В. Зомбарт, произведения которого, кстати, высоко оценивал Ф. Энгельс, совсем иначе говорил о влиянии безрадостных, тоскливых пейзажей Северной Германии. Ф. Энгельс полагал, что они предрасполагают к иудаизму. А В. Зомбарт считал, что они делают человека кантианцем. И. Кант, проживавший безвыездно в Кенигсберге, разработал суровую этику ригоризма: он заявлял, что исполнение долга и удовольствие несовместимы. Тот, кто выполняет долг с удовольствием, обманывает себя и других — словно человек, который пошел собирать ношеные вещи для бедных ради того, чтобы получить повод пофлиртовать с очаровательной волонтершей.
Так что либо долг, либо удовольствие.
Стало быть, умозаключает В. Зомбарт, человеку моральному лучше жить на фоне унылого, безрадостного пейзажа. Когда картины природы ничуть не радуют, то есть не доставляют ровно никакого наслаждения, остается только вздохнуть — и исполнять свой долг. Именно потому кантианство могло родиться только в окружении суровых ландшафтов Восточной Пруссии: А. Я. Кожурин с глубоким сочувствием приводит слова В. Зомбарта об этом «нищем окружающем мире, где ничто не внушает любви и радости».
Но тут с В. Зомбартом можно и поспорить. Ведь И. Кант настаивал на том, что выбор исполнения долга ценой отказа от наслаждения должен быть свободным. Значит, такой выбор не следует делать вынужденно, при виде картин суровой природы. Наоборот, его нужно делать на фоне какого‑нибудь соблазнительного пейзажа — где‑нибудь на кокосовых островах, у теплого моря, да еще и в окружении прочих пятизвездочных удобств. Вот, смотри, прогрессивное человечество, и бери с меня пример: я мог бы наслаждаться всем этим, но свободно откажусь от него, отброшу шоколад «Баунти», отстраню красоток, сулящих неземное наслаждение под пальмами, запрусь в номере, опущу жалюзи — и примусь писать произведение «Критика практического разума» на темы морали.
(Один из выдающихся российских афористов второй половины XX века выразил сходную мысль короче: «Иногда так хочется быть красивым, но вспоминаешь, что уже женат».)
В общем и целом, после сопоставления различных высказываний о ландшафтной детерминации менталитета создается стойкое впечатление: толкования такой детерминации весьма и весьма произвольны. Нет в них ничего научного, то есть строго верифицируемого, непосредственно проверяемого на опыте.
Так, одна сплошная поэзия.
Вроде той, о которой писал А. Генис: «Для Бродского зима моральна»[8]. Ведь лютый мороз и белое безмолвие суть смерть, а перед лицом небытия никакое лицемерие невозможно.
Красиво, конечно, сказано. Поэтически. Но непосредственный опыт, увы, подсказывает, что лицемеры бывают даже в Сибири, на самом полюсе холода. Зато величайший моральный авторитет М. К. Ганди проживал то в жарком, то в теплом климате — в Индии и в Южной Африке.
Стало быть, нельзя утверждать однозначно, будто всякое лето — калифорнийское ли, сочинское ли — климатически аморально. Всякий, кто знает жизнь не понаслышке, засвидетельствует, что дрова крадут в особенно суровые зимы.
В общем, складывается такое впечатление, что говорить о влиянии климата и ландшафта на душу туземных обитателей — это увлекательное и необременительное занятие для праздных умов, обладающих продуктивной способностью воображения и развитой уверенностью в себе.
Вот только надо не забывать, что рассуждать следует исключительно о краях отдаленных, желательно — вообще неведомых читателю. Тогда суждения о связи климата и философии обретают особую убедительность и весомость. Куда скромнее бывает успех, когда автор толкует о влиянии местного климата на местное же население: тут его читателям все известно досконально, поскольку и климат, и население непрерывно даны в непосредственном наблюдении. Так что всякие досужие домыслы немедля будут разоблачены и высмеяны.
К примеру, специально для российского читателя, видавшего и русские виды, и русское население, приведем рассуждения немца Освальда Шпенглера о географических причинах возникновения специфического русского ума и характера:
«Русская жизнь имеет иной смысл. Бесконечная равнина создала более мягкую душу народа (Volkstum), покорную и меланхоличную, и душа эта внутренне тоже растекается по плоской широте, лишенная подлинно личностной воли, склонная подчиняться. Это — предпосылка большой политики от Чингисхана до Ленина. Русские, кроме того, полукочевники — еще и по сей день. Даже советскому режиму не удалось воспрепятствовать постоянным переходам фабричных рабочих с одной фабрики на другую — блужданиям без особой нужды, просто из тяги к странствиям. (Ср. многие рассказы Лескова и, прежде всего, Горького). Поэтому опытные специалисты в России так редки. И для крестьян родина — это не деревня, не место их рождения, а широкая русская равнина. Даже “мир”, как называется аграрный коммунизм, который вовсе не представляет собой чего‑то древнего, а проистекает из техники управления, созданной царскими правительствами для сбора налогов, не смог привязать к себе душу крестьянина — так, как германские крестьяне привязаны к своему клочку земли и родному дому. Они устремлялись многими тысячами во вновь открытые области южнорусских степей, Кавказа и Туркестана, чтобы удовлетворить свою страсть к поиску границ бесконечного. Этой черте соответствует непрерывное расширение империи до естественных границ — морей и высоких гор. В XVI веке была занята и заселена Сибирь до озера Байкал, в XVII веке — до Тихого океана»[9].
Что немцу убедительно, то русскому — парадоксально.
Оно, конечно, логично: на бесконечной равнине всегда можно избежать конфликта, и места всем хватит, чтобы ужиться, и уйти от столкновения есть куда, чтобы сидеть там и проявлять толерантность. Другое дело — в тесной долине между горными хребтами. Здесь никуда не уйдешь ни от врагов, ни от соседей. Уйти от конфликта нельзя, приходится стоять на своем со всей принципиальностью.
Но вот ведь какая проблема… Кто же покорил русских, покорных от житья на равнинах? По мнению О. Шпенглера, это сделал Чингисхан. А что, разве он, Чингисхан, был горцем? Нет, он был степняком. Проблема усугубляется тем, что Чингисхан десять лет не дожил до установления так называемого монголотатарского ига на Руси. Впрочем, глобально мысливший О. Шпенглер мог и не знать всех этих деталей и тонкостей, ведомых всем детям, сдающим ЕГЭ[10]. И вообще: как только дело доходит до тонкостей и деталей, изящные схемы теоретиков начинают шататься и трещать. Ведь географический детерминизм О. Шпенглера обрекает жителей горной Австрии на лидерство в немецкой истории: суровым тирольским горцам раз плюнуть покорить равнинную Пруссию с ее мягкотелыми обитателями. Но история сложилась как‑то не по Шпенглеру…
Нет, право, куда ни посмотри, сплошь и рядом не соответствует теория О. Шпенглера историческим фактам. А ведь именно он написал более всего о влиянии географических факторов на характер и склад ума человека!
Если сливки плохи, то что же молоко?
Короче говоря, вроде бы есть все основания поставить жирный крест на попытках выводить философский менталитет из ландшафта.
И мы поставили бы этот крест, если бы…
Если бы сам Карл Ясперс не заявил, что созерцание родных ландшафтов сформировало его как мыслителя:
«Ничего, кроме неба, горизонта и того места, где я стою. Небо открывается во все стороны»[11].
Вот вам, пожалуйста, и весь экзистенциализм — самостояние на фоне Всеохватывающего Бытия, иначе называемого Небом, которое становится ближе в определенных местах планеты.
Так что X. Занер, как и подобает верному ассистенту, всего лишь пересказывает своего наставника и патрона.
И вот еще что надо принять во внимание: вовсе не один только Карл Ясперс, но и другие весьма почтенные философы прямо заявляли, что природа родных мест повлияла на их стиль мышления. Сошлемся хотя бы на П. А. Флоренского:
«Мои позднейшие религиозно — философские убеждения вышли не из философских книг, которых я, за редкими исключениями, читал всегда мало и притом весьма неохотно, а из детских наблюдений и, может быть, более всего — из характера привычного мне пейзажа. Эти напластования горных пород и отдельности, эти слои почвы, постепенно меняющиеся, пронизанные корнями, этот слой дерновины, их покрывающий, кусты и деревья над ними — я узнал оних не из геологических атласов, а из разрезов и обнажений в природе, к которым привык, как к родным. <…> Я привык видеть корни вещей. Эта привычка зрения потом проросла все мышление и определила основной характер его — стремление двигаться по вертикали и малую заинтересованность в горизонтали»[12].
Так и хочется навести справки, не выросли ли Ж. Делез и Ф. Гваттари в степи, подобно Чингисхану: ведь они с такой страстью противопоставляют образу глубоких древесных корней ризому, то есть сплетенные вместе, неглубокие, распространяющиеся вширь корни травы? Может быть, они и деревьев‑то в юности не видали? Только степь да степь кругом… Отсюда поверхностность… А что бы стало с ними как мыслителями при виде баобаба?
Шутки — шутками, но ведь надо понять, почему разные мыслители рассуждают — и вполне серьезно рассуждают! — о роли пейзажей в становлении своей философии.
Когда П. А. Флоренский всячески подчеркивал влияние природы на формирование своего мышления, он хотел выступить против засилья всего искусственного, надуманного в культуре. Но — если присмотреться! — разве сама природа противопоставлялась у него всему городскому, искусственно надуманному и наделанному? Нет, под природой у него подразумевались вовсе не дикие дебри, а село, в котором человек ведет природосообразный образ жизни. И когда российские писатели — «деревенщики» XX века — звали вернуться к природе, к здоровому естеству, то имели они в виду вовсе не картины звериной жизни в таежной чащобе, а милое их сердцу село с церковью на пригорке.
Здесь надо зафиксировать нечто важное: бесчеловечной городской культуре противопоставляется не «натура» в первобытном виде — нет, под «природой» подразумевается культура вчерашняя, которая противопоставляется культуре сегодняшней. Село — это природа, а город — культура и цивилизация.
А ведь село, представляющееся сегодня той самой «природой», на которую горожанин едет отдыхать в отпуск и в выходные, когда‑то — всего пару веков назад — показалось бы верхом цивилизации и оплотом передовой культуры. Шутка ли — там есть даже водопровод!
Но времена меняются быстро, и «природа» меняется вместе с ними.
Решимся на афоризм: то, что было культурой вчера, сегодня — всего лишь природа.
И, стало быть, никакой природы «самой по себе» давно уже нет, — если не говорить о каких‑нибудь глухих таежных дебрях или отдельных антарктических ледниках.
«Природа» — это всего лишь культурный шифр, обозначение культуры позапрошлых веков.
Можно было бы на этом и закрыть тему, сказав:
Поскреби сегодняшнюю природу — и найдешь вчерашнюю культуру. Так что никакой природы в виде ландшафта человек не видит уже давно — с самых первобытных времен, когда он впервые приложил руку к окрестному миру.
Есть прекрасно иллюстрирующая эту мысль журнальная шутка.
Горожанин, приехавший в деревню, говорит:
—
Какая чудная у вас тут природа! Какой прекрасный пейзаж! Удивляюсь, как вы не замечаете его красоты!Селянин отвечает:
—
Мне этот пейзаж завтра пахать!А вот если оказывается, что «природы» в чистом, первозданном виде давно не существует; если у человека природа всегда предварена культурой; если один человек при взгляде на море видит гегельянство, а другой — экзистенциализм; если то, что называется «природой» у философов, не имеет ничего общего с природой, которую знают биологи, а представляет собой лишь культурный символ, изменяемый исторически, то суждения философов о природе и ее влиянии на их мышление становятся крайне интересными для нас. Ведь они становятся равносильными признанию: «На меня повлияла не современная культура, а культура давно прошедших времен».
Здесь заканчивается география и начинается философская психология, которую В. Дильтей называл пониманием.
В этом случае смотреть на природу, описываемую философами, надо совсем иначе. Она — уже не какая‑то географическая данность. Она — не просто ландшафт. Она уже представляет собой результат проекции внутреннего мира мыслителя на окружающий его внешний мир. Но при этом мыслитель далеко не всегда сознает, что сам — своим умонастроением — делает окружающий мир таким, что это состояние его души накладывает отпечаток на видимые окрестности. Наоборот, ему кажется, что окрестный ландшафт формирует склад его ума и души. По крайней мере, в детстве и в молодости.
Почему же все видится в таком, перевернутом виде?
Искать ключ к разгадке этой тайны надо, обращаясь к современной психологии, а еще лучше — к предваряющей ее немецкой «философии жизни». А если смотреть совсем в корень, а не увлекаться ризомами, то истоки учения о неосознаваемых проекциях внутреннего мира на мир внешний надо усматривать в учениях И. Г. Фихте и Л. Фейербаха[13].
Моралисты требуют от нас раньше думать о других, а уже потом о себе. Психологи скептичны: они знают, что такое невозможно, потому что больше всего человеку интересен он сам. Тот, кто не согласен с таким утверждением, пусть вспомнит, как всякий его знакомый делит фотографии на интересные и неинтересные. Неинтересными являются фотографии, на которых его нет. Интересными — на которых он есть. На любой групповой фотографии человек, прежде всего, находит самого себя. Иногда он из вежливости делает вид, что замечает на фото и кого‑то другого, как правило, того, кто рассматривает фотографии вместе с ним. Но человек грубый и искренний, то есть невежливый, сразу же находит на групповом фото себя и после этого немедленно утрачивает интерес к снимку.
Потому что больше всего человек любит наблюдать самого себя и изображать самого себя.
На втором месте в ряду его предпочтений те, кого он считает похожими на себя.
Прежде всего, мне интересен я, воплощенный в себе самом. Затем — я, воплощенный в других, которые суть мое подобие и порождение.
Что это? Предельный эгоизм? Или всего лишь попытка ответить на предельный эгоизм других, всецело поглощенных самосозерцанием. Отчаянная попытка обратить на себя хотя бы малейшее внимание. Вся наша жизнь, по мнению Ф. Ницше, есть сплошной отчаянный крик: «Выслушайте меня! <…> Прежде всего, не смешивайте меня с другими!»[14].
Крик, обращенный не только к людям, но и к Существам Высшим.
В окружающем нас мире мы везде ищем себе подобное — и хвалим его, чтобы указать на себя. Говоря о том, кого мы хвалим, мы повествуем о себе — чем, собственно, только и занимаемся на протяжении всей своей жизни. Мы совершаем великие подвиги, совершаем открытия, жертвуем собой, проявляем чудеса альтруизма, даже занимаемся самоуничижением — и все ради того, чтобы сказать «Выслушайте меня! <…> Прежде всего, не смешивайте меня с другими!»?
На столь циничном допущении всеохватного и всепроникающего общечеловеческого эгоизма основывается современная психология. В частности, именно на него опирается проективная методика исследования личности, предложенная в 1939 году врачом и психологом Леопольдом Зонди (1893–1986).
Этот врач из Австро — Венгрии столкнулся с такой проблемой. В первой половине двадцатого века, несмотря на успехи просвещения, еще встречались отдельные неразвитые индивиды, не способные внятно описать свое душевное состояние. (Сегодня это — массовое явление). Как правило, не способные рассказать о своих душевных состояниях и переживаниях люди жили в глубинке (в Австро — Венгрии глубинка расположена высоко в горах — чем выше в горы, тем глуше место). В городе такими были психически неразвитые, недужные люди. Они не могли описать свое внутреннее состояние, поскольку язык их был слишком беден и примитивен, а способность к рефлексии — столь же удручающе низка, сколь у самых продвинутых пользователей Интернета. Дело доходило до того, что такие аномальные индивиды могли произвести только школьный рассказ по картинке — они не могли повествовать о чем‑то таком, чего они предварительно не увидели.
И тогда врач Л. Зонди, который хотел получить представление о психическом состоянии своих больных, предложил им 48 стандартных карточек с портретами. Пациент должен был выбрать те портреты, которые ему больше всего нравятся (и, соответственно, не нравятся). Фокус заключался в том, что портреты изображали больных, страдавших различными психическими недугами. Выбирая те из них, которые ему понравились, больной косвенно рассказывал Л. Зонди о своем душевном состоянии. Ведь нравится человеку тот, кто похож на него.
Прошли десятилетия технического прогресса.
Отдельные индивиды, не способные рассказать о себе внятно, сменились многомиллионным техническим персоналом, который все больше разбирался в окружающем его мире, но все меньше в себе самом. Психологи оказались в меньшинстве и уже не решались откровенно называть кошку кошкой, а больных больными. Они заменили мрачную галерею больных, составленную Зонди, «забавными смайликами», и предложили всем продвинутым пользователям Интернета посылать их друг другу. Психологи были очень осторожны и политкорректны. Они полагали, что больных лучше не дразнить. Не надо дразнить и современные агрессивные поколения, которые выросли у компьютера и остались без минимального гуманитарного образования. На самом‑то деле «смайлики» вовсе не представляют собой, как это следует из их названия, улыбающиеся лица. Хотя и нарисованы они в манере детского мультфильма, а выражают они не только веселье и радость, но и гнев, и уныние, и скуку…
«Смайлики» в Интернете призваны заменить поэзию, которая ранее позволяла человеку выражать тонкости своих чувств. Сегодня, в принципе, и «Евгения Онегина», и сонеты Шекспира можно представить в виде ряда смайликов. Тонкие душевные переживания Ф. Ницше или С. Кьеркегора изображаются сегодня в комиксах, и все это абсолютно соответствует ожиданиям интернет — аудитории, которая поэзии не понимает. Не в ходу у нее поэзия.
А потому узнай себя в смайлике, как больной доктора Зонди. Выбери понравившийся тебе в данный момент смайлик, один или несколько из предложенных. Сообщи таким образом о своем психическом состоянии Надзирающему Взрослому, Просвещенному Контролеру и Социальному Лекарю — Большому Брату.
Окружи себя смайликами: сними понравившиеся тебе лица на камеру своего мобильного телефона, а потом выставь все это в Интернет, поделись с одноклассниками и прочими, включая Большого Брата.
Портреты друзей в «моем мире», «в контакте», в любых социальных сетях — это все ты. Это люди, похожие на тебя. Это — друзья. И все это — твои попытки рассказать о себе.
Твоя душа, вооруженная инновационными технологиями, не перестает лепить по своей прихоти мир вокруг себя, проецируя себя на вселенную.
«Везде встречаю свой взгляд», так выразил великий поэт И. В. Кормильцев тоску пребывания в провинции.
В столице — веселее. Там художнических, творческих натур больше. В провинции, можно сказать, есть только один Зонди с его галереей портретов, а все прочие — его пациенты. А в столице постепенно собирается множество Зонди, и каждый норовит представить свой тест. Между этими законодателями мод и творцами классификаций затевается увлекательная борьба, которая затем выносится на телеэкраны.
Достигнув столичного признания, ты становишься всего лишь одним из 48 смайликов в галерее каждого телеканала.
Кто тебе больше по нраву — выбери и щелкни пультом, а мы померяем рейтинг. Бульдог Харламов или Петросян? Толстая или Чехова? Валуев или Дроздов?
Рейтинг — это вовсе не могучее послание от тупых к тупым, как утверждает М. М. Жванецкий. Это обеспечение проекции небогатого внутреннего мира потребителя на окружающую вселенную.
Человек проецирует себя на мир, не только выбирая понравившихся ему людей. Это, собственно говоря, самая простая задача, «для чайников»: тот, кто утратил дар связной речи и письменность, сможет выбрать портреты — смайлики, «бяку» и «няку», а затем столь же примитивные и однозначные физиономии кино и телегероев — «хороших» и «плохих» парней.
Задача более сложная — узнать себя в пейзаже.
Два художника, поставив мольберты рядом на пленэре, никогда не нарисуют двух одинаковых картин природы. Да что там! Даже два фотографа, снимая одной и той же камерой с одной и той же точки, никогда не снимут двух одинаковых пейзажей. Потому что каждый будет видеть мир на свой лад — вернее, проецировать на этот мир себя самого. Картина природы говорит не столько о природе, сколько о душевном состоянии того, кто природу изображает.
Избранный человеком — для рисования, фотографирования или созерцания на выставке — пейзаж тоже есть попытка этого человека сказать о себе.
Это проекция его душевного состояния на природу. Какой может быть сила такого высказывания о себе, не надо объяснять тому, кто хоть раз видел картину И. Левитана «Над вечным покоем».
Вовсе не вид озера Удомля навел И. Левитана на мысль о том, что существование человека есть бытие перед лицом смерти. Все было как раз наоборот. Вначале эта экзистенциалистская мысль — чувство появилась и вызрела внутри него. Затем заброшенность и отчаяние стали искать свою проекцию вовне — и нашли большее или меньшее внешнее соответствие в том пейзаже, который открылся И. Левитану в окрестностях Вышнего Волочка. (Наверняка, открылся художнику не этот пейзаж во всех его деталях и частностях; он был «подправлен» и стал синтезом нескольких пейзажей). Весь этот процесс происходил в значительной степени безотчетно, и лишь в итоге И. Левитан «узнал» на своей картине бессознательно сконструированный им ландшафт как символическое выражение собственной острой экзистенциальной тоски. Собственно, полное осознание ее только и произошло во время написания картины.
И только простодушные советские симплициссимусы, которые полагают, что И. Левитан был «мастером реалистического пейзажа», считают по сей день, что печальное, трагическое, прекрасное и т. п. существует «в самой природе». Будешь, мол, смотреть на трагические окрестности озера Удомля или на приморские болота Германии и станешь экзистенциалистом.
Как сообщают ныне в Интернете, сотни тысяч местных пейзан отнюдь не стали экзистенциалистами, созерцая окрестности озера Удомля. Наоборот, они спроецировали на эти окрестности свой нехитрый, но инновационный опыт чувствований и страстей, украсив левитановские места неоновой рекламой. Экзистенциалистам придется уходить гораздо дальше в глушь, чтобы обнимать там нежно изгиб гитары желтой и петь о своей неизбывной тоске.
Подобным же образом все обстояло с К. Ясперсом. Он вовсе не сформировался как мыслитель под влиянием болот и моря, он просто спроецировал на болота и море свои представления о себе. А представления эти были сформированы отнюдь не природой. Они были сформированы всей его жизнью в том микрокосмосе культуры и общества, который может называться биографической средой.
Если бы все было иначе, то миллионы земляков К. Ясперса, созерцавшие вместе с ним те же болота и море за ними, поголовно стали бы от этого экзистенциалистами.
Но этого, к счастью, не произошло. Общество не может состоять из одних только экзистенциалистов. Оно не выживет.
Даже ближайшая родня Карла Ясперса была от экзистенциализма весьма далека.
Прадед — контрабандист
Земляки К. Ясперса вовсе не простирали свой взор к самому горизонту, а потом и далее — в бесконечность, за пределы сущего, к Чистому Бытию, и предки самого философа останавливали взгляд на вещах, куда более близких.
Предельно практичным умом отличался прадед Карла Ясперса, носивший фамилию Дрост. Благодаря этому он стал бургомистром города Евер (Jever) и был им в те времена, когда город заняли войска Наполеона Бонапарта. Но практичный сей человек не ограничился муниципальным менеджментом. Он еще и торговал, причем торговал успешно. Прадед Дрост сколотил огромное состояние, выступая совладельцем торгового дома «Делиус и компания» в городе Бремене. Сильно пополнила его богатства континентальная блокада, объявленная Наполеоном: прадед будущего философа успешно занимался контрабандой.
Дед по отцу: любитель аристократического образа жизни
Успешный негоциант, прадед Карла Ясперса оставил его деду большое наследство — и дед весьма своеобразно распорядился им.
Он купил в 1843 году родовое дворянское поместье Зандербуш. (Не нами замечено, что потомки прозаичных торговцев отличаются недюжинным романтизмом и весьма тяготеют к аристократическому образу жизни; для обозначения такого благоприобретенного аристократизма даже было придумано специальное слово — снобизм). В этом бывшем дворянском поместье, расположенном в окрестностях Евера, сын купца-контрабандиста прожил три десятилетия с лишним. За это время он привел имение в порядок и, в итоге, выгодно продал свою резиденцию, чтобы вернуться в Евер. Там, в городе, он снова построил что‑то вроде дворянского гнезда (сегодня этот дом назвали бы большой двухэтажной виллой).
В общем, дед будущего философа был подобен чеховскому Лопахину: тот тоже был предприимчив, но жить хотел вовсе не по буржуазному, а так, как жили «благородные», те самые, у которых он купил поместье с вишневым садом.
Дед философа Ясперса, поселившись в Евере, ходил по городу просто невозможным аристократом:
«Он жил там на покое как рантье, отправлялся пропустить вечернюю кружечку в цилиндре и в перчатках, с легкостью давал поручительства и так, что называется, во благородстве и немощи спустил все свое состояние. Перед его смертью в 1886 году сыновьям пришлось прилагать усилия, чтобы предотвратить банкротство. Мать свою, невысокую, малоподвижную из‑за болезни сердца женщину, они оставили в убеждении, что она продолжает жить на проценты с большого состояния, и та сохраняла уверенность в этом вплоть до своей смерти в 1895 году»[15].
Дед по матери: патриархальный авторитет
Уже в зрелом возрасте Карл Ясперс вспоминал первые школьные впечатления: младшему классу читали вслух Библию, и он, слушая историю об Аврааме и его праведной, истовой жизни около дубравы Мамре, сразу представил себе дом деда по матери. Тот владел большим крестьянским хозяйством в Хееринге, где трудилось множество работников, совсем как у Авраама.
В Библии сказано, что Господь поселил Авраама вдали от порочного и грешного города Содома, сказав ему:
«Возведи очи твои и с места, на котором ты теперь, посмотри к северу и к югу, и к востоку и к западу; ибо всю землю, которую ты видишь, тебе дам Я и потомству твоему навеки, и сделаю потомство твое, как песок земной; если кто может сосчитать песок земной, то и потомство твое сочтено будет; встань, пройди по земле сей в долготу и в широту ее, ибо Я тебе дам ее»[16].
Правда, с потомством у Авраама долгое время были проблемы, зато рабов, рожденных в доме его, было целых триста восемнадцать[17], причем это только взрослых рабов мужского пола, пересчитанных потому, что Авраам отправил их сражаться. Стало быть, вместе с женщинами, детьми и стариками рабов у Авраама было более тысячи, и все они работали в поте лица своего, повинуясь железной воле Авраама.
Такие же патриархальные порядки царили и в крестьянском хозяйстве деда. В его доме, как вспоминал философ, всегда пахло чистотой, черным хлебом и парным молоком. Скотина и птица бродила по двору во множестве. Карлу Ясперсу, который ребенком наблюдал эти картины, казалось, что за животными никто не смотрит и они полностью предоставлены самим себе. Многочисленные работники деда делали свое дело неторопливо и спокойно, словно в те славные патриархальные времена, когда люди еще не ведали спешки и суеты.
Дед, с гордостью носивший старинную фамилию Тантцен, был человеком властным и строгим; тон его всегда был непререкаемым, и даже само молчаливое его присутствие подавляло окружающих. (Во всяком случае, так будущему философу казалось в детстве; дед умер, когда мальчику было десять лет.) Бабушка, всегда тихая и послушная воле супруга, была, по выражению К. Ясперса, весьма зла до работы: у нее все так и горело в руках. После смерти мужа она вступила в управление всем хозяйством и успешно справлялась с делом.
Дед был не только крепким хозяином, но и авторитетным политиком: его избирали членом ольденбургского ландтага[18]. Точнее, впрочем, было бы сказать так: земляки сделали его политиком именно потому, что он был крепким хозяином. Так оно было принято — в те годы, в Германии.
Родители: единение крайностей
Супружеская пара, давшая жизнь Карлу Ясперсу, складом характеров своих напоминала родителей другого философа, Фридриха Ницше. У певца Заратустры отец был интеллектуалом, придворным священником, душепопечителем — воспитателем принцесс, а мать происходила из сельской семьи и отнюдь не отличалась тягой к высокой культуре. По образованию и культурному развитию своему, по интересам и образу жизни родители Ф. Ницше являли собой противоположные полюса.
Родители К. Ясперса тоже были противоположностями по менталитету и стилю жизни, но именно это и обеспечивало гармонию между ними.
Во всяком случае, именно такое впечатление Карл Ясперс пытается создать в своих автобиографических произведениях. Посмотрим на их образы, а потом попытаемся выяснить, насколько они правдивы.
О родителях К. Ясперс пишет с неизменным восхищением, несмотря на их разительное отличие друг от друга в культурном отношении (а, может быть, именно благодаря этому, потому что гармония это созвучие различных звуков).
Отец будущего философа был политиком, банкиром и немного художником. Мать, урожденная Генриетта Тантцен, всецело посвятила себя домашнему хозяйству. Их сын Карл, как мы это вскоре увидим, унаследовал лучшие черты обоих родителей: он был практичным интеллектуалом.
Мать, будучи истинной дочерью крестьянина, считала своим долгом поддержание в доме неизменно жизнерадостной атмосферы. Ведь всякому сельскому жителю известно, что человек с веселым нравом лучше работает. Поэтому шуткой на селе считается любое сочетание слов, незамедлительно сопровождаемое смехом самого шутящего. Ответное произвольное словосочетание тоже сопровождается смехом. Сельская молодежь, собираясь вместе, непрерывно смеется, по поводу и без повода. Так потенциальные женихи и невесты показывают друг другу, что они здоровы и работоспособны. Человек жизнерадостен, значит, здоров и охоч до работы. Ведь больные люди не смеются…
Мать Карла Ясперса была весела и жизнерадостна даже тогда, когда для этого не было особого повода. (Именно в такие времена и надо было поддерживать семью своей бодростью.) Кроме того, дочь крепкого сельского хозяина Тантцена отличалась недюжинной житейской сметкой и какой‑то инстинктивной способностью к дипломатическому разрешению всех и всяческих конфликтов. Она ни на чем не настаивала, ничего не диктовала, но все как‑то само собой получалось в соответствии с ее волей.
Разумеется, родители дали ей образование, такое, которое считали необходимым и достаточным: хотя она и закончила всего лишь народную школу, но, как и всякая немецкая девушка из хорошей семьи, находила время для чтения и домашнего музицирования. В отличие от матери Фридриха Ницше, Генриетта Ясперс пыталась читать книги своего сына — философа. (Отец эти книги осилить не смог). В «Философской автобиографии» К. Ясперс написал о матери:
«Она осветила своей бесконечной любовью все мое детство, детство других младших в семье, всю последующую нашу жизнь. Она вдохновляла нас на достижение наших целей своим неукротимым темпераментом, окрыляла нас своим пониманием жизни, для которого не существовало рамок условностей, и оберегала нас своей мудростью» [С. 208][19].
Отец философа, Карл Вильгельм Ясперс, в отличие от матери, всецело посвятил себя делам общественным. Он являл собою благородного буржуа. (В отличие от России, этот социальный тип был весьма распространен в Европе, где буржуа даже вызывали друг друга на дуэль, отстаивая свою честь). Дворянское благородство в делах бизнеса, бизнес как высокое служение — эти словосочетания отнюдь не казались странными Карлу Вильгельму Ясперсу. Вспомним о том, что он с раннего детства жил в дворянских интерьерах, в поместье Зандербуш и в построенной отцом городской усадьбе. Но при этом он ни на миг не забывал, что все эти интерьеры были восстановлены или сотворены заново именно благодаря деловой сметке членов семьи Ясперсов — людей, которые сделали себя сами.
В результате Карл Ясперс — старший (будем именовать его так, в отличие от его сына — философа, названного Карлом Теодором Ясперсом) стал человеком, который сочетал в себе лучшие качества дворянина и буржуа, благородство и предприимчивость. Он рано проявил деловые способности: окончив юридический факультет, уже в 29 лет стал окружным начальником в Бутьядингене. Затем, стремясь обрести финансовую самостоятельность, он вошел в дирекцию «Сберегательной и ссудной кассы» в Ольденбурге, а с 1896 года стал руководить ею самостоятельно.
Карл Ясперс — старший был благородным банкиром: даже в годы большого дефицита свободных денег в стране он давал кредиты не более чем под пять процентов[20]. Его банк обслуживал не только крупных, но и самых мелких клиентов, которые вносили на свой счет всего 30 марок (обслуживание таких мизерных вкладов для банка никогда не окупается). Но Карл Ясперс- старший рассматривал свою деятельность в банке не как способ получения прибыли, а как высокое служение землякам. Ведь банк для них был учреждением необходимым. Нет ничего удивительного в том, что Карла Ясперса — старшего выбирали депутатом ландтага и председателем городского совета. Кроме того, он на протяжении 50 лет был председателем наблюдательного совета, контролировавшего деятельность Ольденбургского стекольного завода.
Как бизнесмен и банкир, он, естественно, был либералом. В газете «Везер — Цайтунг» от 2 ноября 1906 года его даже назвали «прирожденным вождем всех либералов»[21].
Возможно, именно поэтому он так любил одиночество. Либералы это вообще странная партия; это — партия индивидуалистов, которые совместно борются за то, чтобы каждый мог жить на свой собственный, отдельный лад. Главными их противниками всегда выступают люди, которые пытаются установить общий для всех порядок — прежде всего, чиновники, просветители и контролеры всех мастей. Но необходимость совместной борьбы даже за права индивидуальные либерала всегда тяготит именно своей совместностью. Отсюда и страсть к периодическому уединению.
При первой же возможности отец уходил подальше от суетного мира. В его личной шкале ценностей превыше всего стояла честность. Условием честности была полная независимость. А сохранять независимость можно было, периодически изолируя себя от людей. Карл Ясперс — старший время от времени уходил в такие миры, где его никто не мог потревожить. Если получалось уйти надолго, он отправлялся на охоту. Будучи состоятельным банкиром, он абонировал для себя одного огромные участки охотничьих угодий. (Однажды он забронировал для своей охоты целый остров Спикероог).
Если же уединиться надолго не получалось, он удалялся в виртуальный мир, куда другим не было доступа. Это был мир, который он создавал своими рисунками и акварелями. Сколько- нибудь значительным художником Карл Ясперс — старший себя не считал, хотя порой делал виртуозные копии известных произведений. Лучше всего у него получались пейзажные зарисовки. Это и был именно такой мир, какой Карл Ясперс — старший хотел видеть вокруг себя в немногие минуты покоя. На его картинах не было людей. Больше того: на них не было и никаких конкретных, тщательно прорисованных предметов — контуры их были предельно размытыми. Акварель позволяет не вникать в частности, не прорисовывать их. (Можно ли придумать лучший отдых от бизнеса и политики?). И. еще на картинах Карла Ясперса- старшего всегда открывались бескрайние дали. Это вселяло надежду, что однажды, если станет совсем невыносимо, можно будет уйти далеко — далеко без особого труда. Ведь нет никаких гор, пропастей и обрывов, чтобы преградить тебе путь.
К религии либерал Карл Ясперс — старший относился так же, как и все либералы. Он не выносил никаких директив, и попытки священников диктовать ему, как нужно строить свои отношения с Богом, вызывали у него резкое неприятие. Либерал не способен слепо следовать указаниям какого‑либо авторитета, даже если это авторитет Бога. Ему недостаточно указания: «Делай так, потому что я так сказал». Либерал непременно потребует обосновать приказ разумно, а затем убедится, оптимальное ли решение принято начальником. Именно либералы и придумали науку, требуя от Бога разумных законов мироустройства и пытаясь их отыскать. Религию, основанную на авторитете, либерал отвергает. Он даже отвергает веру — такую, которая не основана на разуме. Но он вовсе не отвергает религию вообще. Ведь религия позволяет давать священные клятвы и принимать священные обязательства, без которых не может быть прочных связей между людьми. Поэтому религию либерал считает удобным изобретением и вполне разумным способом морального обеспечения общественных договоров: разумные люди заключили сделку и поклялись сохранять верность ей на священной книге, описывающей основные правила достойного поведения.
В «Философской автобиографии» Карл Ясперс — младший написал:
«Мои родители игнорировали мир церкви. Атмосферу в доме я могу описать так. Будучи старшеклассником — прошло несколько лет после конфирмации — я пришел к мысли, что мне следует, если я хочу быть честным, выйти из лона церкви. Когда я сообщил о таком намерении отцу, он сказал примерно следующее: “Мальчик мой, ты, конечно, волен поступать, как пожелаешь. Но тебе еще не вполне ясен смысл того, что ты собираешься сделать. Ты не один на свете. Ответственность людей друг перед другом требует, чтобы отдельный человек не выбирал свой путь наобум, как ему только вздумается. Мы сможем жить, сосуществуя с другими, лишь в том случае, если будем соблюдать общепринятые порядки. Один из таких порядков устанавливается через посредство религии. Если мы разрушим его, неизбежно случится зло. В том, что с церковью, конечно, связано много лжи, как, впрочем, и со всеми человеческими учреждениями, я с тобою согласен. Вероятно, все будет обстоять иначе, когда ты доживешь до семидесяти лет. Перед смертью, когда мы уже отходим от активной деятельности в мире, мы вправе избавиться от всего лишнего, выйдя из лона церкви”» [С. 313].
Карл Ясперс — старший не верил в Бога. Но, не веря, он полагал, что религия должна существовать — исключительно для деловых надобностей. Когда ему исполнился 71 год, он окончательно отошел от дел и поступил именно так, как говорил много лет назад сыну — вышел из лона церкви.
«Он попросил в церковном управлении решить это дело без широкой огласки. Несколько дней спустя пришел священник. Мой отец сказал ему: “Для нас обоих, господин пастор, было бы лучше, если бы мы не стали обсуждать этот шаг. Мои обоснования, возможно, оскорбят вас. Решение мое окончательно”. Пастор стал настаивать, требуя у отца объяснений. На что тот сказал: “Я стар и навожу перед смертью порядок в делах. Я редко принимал и одобрял то, что делает церковь. Приведу только один пример. Недавно один молодой человек лишил себя жизни. Церковь публично осудила самоубийство, пастор отказал в христианском погребении. Я подумал: а кто дал вам право на такое осуждение? и как вы можете, не будучи уже в состоянии добраться до самого покойного, так мучить его близких? Вы поймете, господин пастор, почему мне хотелось бы, чтобы о моем выходе из лона церкви не сообщали публично. Для других это событие не должно иметь никакого значения”. Нам же мой отец сказал, что ему доводилось слышать так много бестактностей в надгробных речах пасторов, что он желал бы избавить от этого своих близких во время своих похорон» [С. 313].
Резюмируя все, что им было написано об отце, Карл Ясперс- младший подчеркнул самое главное:
«Он рос, словно дуб, который стоит сам для себя и сам за себя, непреклонно следуя своему собственному закону…»[22]
Карл Ясперс — младший гордился отцом, считая, что на этом человеке не было ни единого темного пятнышка. Вся его философия — так же как философия у Джона Локка — пронизана восхищением отцом.
«Был нам богом отец, ну, а чертом — родина», — спел однажды Юрий Шевчук.
Карл Ясперс вполне мог подписаться под этими словами.
Один из друзей К. Ясперса, прочитав строки его воспоминаний об отце, сказал: «Таких отцов не бывает».
Хотя этот друг и был психологом, в экзистенциализме и экзистенциалистах он понимал мало. Сторонники этой философии не просто полагают, что внутренний мир ничуть не менее реален, чем внешний. Они полагают, вдобавок, что в определенных ситуациях внутренний мир человека может обрести такую значимость, что совершенно уничтожит для этого человека мир внешний. Сведет мир внешний к нулю. Ликвидирует самые очевидные, самые незыблемые факты и данности.
Об этом и поразмышляем дальше, конечно же, с текстами К. Ясперса в руках.
Глава II. Неприкаянность