ны. Эта книга предопределила мой путь в философии, хотя сам я этого еще не осознавал. В ней переплелось несколько мотивов, о них я написал в предисловии к четвертому изданию.
В моей «Психологии мировоззрений» есть одно ключевое противопоставление. Там прямо говорится: автор не намерен излагать никакой философии. Ведь философия в высшем смысле этого слова есть проповедование, утверждение чего‑то. Психология, наоборот, пытается понять все возможные варианты мировоззрений, окидывая их беспристрастным взглядом. «Тот, кто желает получить прямой ответ, как ему следует жить, будет искать его в этой книге понапрасну». Самое существенное, говорилось в книге, — это самостоятельный жизненный выбор личности, автор же дает только некоторые пояснения, способствующие постижению самого себя, открывающие возможности для такого постижения. Книга апеллировала к неотъемлемой ответственности каждого за свой выбор и предлагала помощь в ориентации, но не пыталась научить жить.
Благодаря тому, что я тогда делал, мне позднее прояснилось многое: во — первых, следовало создать такую философию, которая была бы философией в подлинном смысле, но не выступала бы в роли философии проповедующей и постулирующей; во- вторых — следовало определить границы той психологии, которую можно называть научной, отделяющие ее от псевдопсихологии, которая сама уже является философией.
Логично поэтому поставить вопрос об основаниях моей «Психологии мировоззрений». Они были тогда неясными для меня самого, но эта неясность оказалась благом, ибо вела к открытиям и приносила плоды. Я еще не представлял себе от начала до конца тех методов, которыми пользовался, хотя и рассуждал о них в книге, а в своей работе, посвященной психопатологии, весьма интенсивно занимался прояснением методологических вопросов.
Прибегнув к методу понимания, я окунулся в море возможностей, чтобы с помощью этого понимания найти путь в собственной жизни. Уникальный душевный подъем, которого я не испытывал с тех пор, любимая жена рядом, тяготы Первой мировой войны, нужда и лишения, которые мы переживали вместе со всеми остальными нашими согражданами, — все это, соединившись, дало в итоге счастье, с которым мы занимались философией и видели самих себя более ясно, чем раньше. Едва ли можно было достичь такого результата только с помощью объективного научного познания. Тогда наша совместная работа, полная духовности и человечности, еще протекала в тиши и покое. На нее еще не обрушился огонь критики, еще не обратилось пристальное внимание. О ней знали и поддерживали ее издали лишь немногие из моих слушателей — некоторые из них по — прежнему оставались с нами в дружеских отношениях. В основном это были женщины, обездоленные войной. Я был тронут, когда узнал, что в 1921 году тайный советник Мартиус, обсуждая на совещании вопрос о своих преемниках, сказал, что при чтении моей книги у него возникло такое чувство, будто в немецкой философии снова наступает весна. Суждение было чересчур лестным, но в нем верно схвачено то настроение, в котором рождалась, вырастая в нас, эта книга.
В исторической ретроспективе «Психология мировоззрений» является самым ранним произведением, где излагается та современная философия, которая впоследствии стала называться экзистенциализмом, философией существования. Интерес к человеку, забота мыслящего человека о себе самом, попытка быть предельно честным — вот что задавало тон всему. Здесь затронуты были почти все основные вопросы, которые позднее осознались со всей ясностью и были развернуты во всей широте: вопрос о мире — каков он для человека; вопрос о ситуации, в которой находится человек, и о его пограничных ситуациях, которых он не может избегнуть (смерть, страдания, случай, вина, борьба); вопрос о времени и о многомерности чувства времени; вопрос о развитии свободы при создании человеком самого себя; вопросы об экзистенции, о пути мистики и пути идеи, и так далее. Однако все эти вопросы были рассмотрены бегло, не в системе. Настрой и замысел книги были более широки, чем то, что удалось сказать.
Один из замыслов работы состоял в том, чтобы наглядно показать человеческие масштабы, человеческое величие — так, чтобы оно не искажалось скверными мифами, чтобы не попадало под разоблачения ложной нигилистической психологии, а во всей ясности представало перед реалистическим взглядом. Можно было показать, как реально действуют враждебные человеку силы — не на примере второразрядных фигур, а на примере выдающихся личностей, мысливших, творивших, отличавшихся внутренней цельностью.
Действительно великой личностью среди современников, личностью, масштаб которой позволял представить себе масштаб великих людей прошлого, был для меня Макс Вебер, человек уникальный и удивительный. Я познакомился с ним благодаря Груле в 1909 году. Умер он в 1920–м. Всем мышлением и всем существом своим Макс Вебер по сей день глубоко влияет на мою философию, как не влиял ни один другой мыслитель. Я публично засвидетельствовал это в своей речи, произнесенной в 1920 году в память о нем, и в одной из своих работ, вышедшей в 1931 году. Лишь после его смерти я все больше и больше стал сознавать, каково было его значение — о нем я часто вспоминаю в своих философских работах. Задача — постичь это значение во всей действительности — стояла передо мной на протяжении всей жизни. Но тогда он повлиял на сам замысел моей «Психопатологии», а еще больше — на замысел моей «Психологии мировоззрений», во введении к которой я подчеркиваю значение для своих исследований его конструкции идеальных типов, разработанной в сфере социологии религии. Когда эта книга вышла в свет в октябре 1919 года, Макс Вебер уже уехал в Мюнхен. Мне довелось поговорить с ним только раз — во время продолжительного визита, который он любезно нанес нам, будучи проездом в Гейдельберге. Он упомянул о книге лишь на прощание и сказал тогда со всей своей теплотой: «Я вам благодарен. Заниматься этим стоило. Желаю вам хороших результатов и в будущем». Таковы были его последние слова, сказанные мне.
4. Риккерт
В 1916 году после смерти Виндельбанда ординарным профессором философии в университет Гейдельберга был приглашен Риккерт. Мне довелось преподавать с ним в одном университете на протяжении долгих лет, до 1936 года, вначале — в качестве приват — доцента по психологии, а с 1921 года — в роли коллеги- профессора. Он находил развлечение в беседах с молодым человеком. Мы часто виделись и вели дискуссии, не отличавшиеся излишней сдержанностью. Он предоставлял мне, так сказать, абсолютную свободу шута. Ведь я принадлежал к иной сфере — к сфере психопатологии и психологии — и в соответствии с абсолютным разделением философии и психологии, которое провозглашала школа Виндельбанда — Риккерта, не имел ничего общего с теми вещами, которыми занимался он. Уже при первой нашей встрече он сказал: «Чего вы, собственно, хотите? Вы пытаетесь сидеть между двух стульев — из психиатрии ушли, а философом не сделались». На что я ответствовал: «Я хочу получить кафедру философии; как я распоряжусь правом преподавать философию — мое дело, в соответствии с принципом свободы доцентов, да к тому же и учитывая неопределенную структуру того, что в университете именуется философией». Риккерт от души расхохотался над таким бесстыдством.
Моя «Психология мировоззрений» в 1919 году расстроила его. Я предоставил ему корректурные листы. Он настоятельно посоветовал мне снять одно примечание, где я привел как примеры «систем ценностей» в один ряд учения Мюнстерберга, Шелера и Риккерта: «Я забочусь не о себе, а о вас, ведь вы скомпрометировали бы себя столь неверным пониманием моей философии». Я охотно исполнил его желание, поскольку примечание не имело существенного значения. После выхода книги в свет он напечатал в «Логосе» критическую статью в свойственном ему стиле, где пытался отвергнуть все мои идеи. Тон статьи, однако, все же был доброжелательным и оставлял мне некоторые надежды. Ведь критические замечания завершались чем‑то вроде одобрения и признания: «Мы рады приветствовать этого начинающего автора».
Во многих беседах с Риккертом, происходивших на протяжении многих лет, до 1922 года, обсуждение одного вопроса было более важным для развития моего мышления, чем обсуждение всех прочих. Риккерт отстаивал притязания научной философии на всеобщую и обязательную значимость, а я ставил под сомнение правомерность этих претензий. В дискуссиях с ним для меня прояснялись те идеи, которые ранее существовали у меня в смутном и неопределенном виде.
С самого начала научное познание было для меня обязательным и необходимым элементом жизни. Я стремился понять, что люди знают научно, как они получают и обосновывают это знание — хотя и не слишком преуспел в этом стремлении. Это стремление сохранилось у меня до сих пор, правда, в последние годы оно удовлетворяется только за счет чтения научных статей почти из всех областей науки.
Но ограничиваться этим нельзя. Подлинно научным является то знание, которое критично по отношению к себе, которое сознает свои пределы. С тех пор, как я прочитал Спинозу, я стал мыслить таким образом, какой мне открылся благодаря философскому взгляду на вещи, но именно по этой причине он и был недействителен с точки зрения науки. Когда однажды в клинике меня повстречал Ниссль и спросил о моей работе так, как он имел обыкновение спрашивать: «Какие есть результаты?» — меня вдруг озарило (поскольку я как раз был занят философскими размышлениями): «А ведь существует полное смысла мышление, в принципе не дающее никаких определенных результатов!» Но это откровение в то время никак не повлияло на мою работу.
Теперь же это стало темой, к которой все время возвращались наши с Риккертом споры: я нападал на его философию из‑за ее претензий на научность, заявлял, что вовсе не обязательно каждый должен принимать то, что он, Риккерт, утверждает, а уж менее всего — то, что он утверждает в своей «Системе ценностей». Я пытался продемонстрировать справедливость этого моего тезиса для каждого риккертовского положения в отдельности. В целом же я подчеркивал, что его философия, как, впрочем, и любая другая, никогда не вызывала и не вызовет того всеобщего признания и согласия с ней, которое вызывают познания науки. При этом я отстаивал идею философии, которая представляет собой не науку, а нечто иное. Она, говорил я, должна удовлетворять таким требованиям к истинности, которые науке неведомы; она основывается на ответственности, которая науке чужда; она достигает чего‑то такого, что для всей и всяческой науки остается недостижимым. На основе этого я заявлял, что Риккерт по складу мышления и сам, собственно, вовсе не философ, а занимается философией, уподобившись физику. Различие состоит лишь в том, что он создает утонченные логические построения, в общем и целом являющие собой мыльные пузыри, тогда как физик познает нечто реально, проверяя свои умственные конструкции фактами. Риккерта это забавляло — он веселился над моими высказываниями, считая их болтовней молодого человека, сбившегося с праведного пути академической науки и едва ли могущего рассчитывать на что‑то в университете. Когда я как‑то раз случайно назвал его философом, он, довольный, закричал сво