Молодые годы короля Генриха IV — страница 43 из 122

Он хотел было возразить, но она остановила его движением своей прекрасной руки.

– Генрих, возлюбленный мой повелитель! Поймите же, насколько все это между собою связано: спокойствие в Париже зависит от победы во Фландрии, а победа зависит от английского золота. Победа господина адмирала будет победой протестантов, но под его командованием сражаются и ваши и наши войска. Ведь это конец вражде между нами и вами. Тогда уж никому не будет дозволено проповедовать с уличных тумб. Поэтому мы оба должны отправиться в Англию на самом быстроходном судне.

– Благодарю тебя. Но…

– Нет, мы не бежим, ты не бежишь. Дай мне сказать, Генрих, возлюбленный мой повелитель. Ведь мы не бежим, мы выполняем важнейшее поручение. Сам Колиньи этого требует ради успеха нашего дела.

В своем страхе за Генриха она все это придумала. Находившееся в комнате третье лицо готово было издать недоверчивое мычанье, может быть, даже свистнуть: она вовремя остановила его властным взглядом. И он повиновался, он промолчал. Король спросил:

– А ты как думаешь, Агриппа?

И поэт ответил:

– Я думаю, что любовь прекрасной принцессы – это драгоценнейшее сокровище на свете.

«Но честь выше любви, – сейчас же слышит Генрих ответ своей воспитанной в строгости души. – И религия выше».

Он тут же добавляет:

– Все зависит от адмирала, пусть сам повторит мне свое поручение.

– Так и будет, – кивает прекрасная принцесса, но про себя она твердо решила: не допускать до объяснения со старым еретиком. Она ведь в совершенстве владеет тем искусством, каким можно удержать подле себя своего возлюбленного повелителя до того часа, пока они не укатят в дорожной карете и все останется позади. Агриппа д’Обинье наконец подчиняется данному ею знаку и уходит. И тотчас оба, задыхаясь от нетерпения, открывают друг другу объятия.

С опозданием явились они сегодня к праздничному столу; а следовало им прибыть точно в три – раньше своих гостей, которых они должны были принимать, ибо этот обед давал во дворце герцога Анжуйского король Наваррский. Они же присоединились к обществу, когда оно было уже возбуждено; увидев их, оно снова притихло. В течение трех-четырех часов гости ели и пили – мясо всевозможных животных, вина всех лоз; но настроение не менялось. Пока речь шла обо всяком вздоре, шумные разговоры не прекращались; однако при малейшем намеке на происходившие в городе события или многозначительном взгляде те, кто был умен и осторожен, умолкали. Кроме того, присутствующие пересчитывали друг друга – еще одно из тех занятий, которым они предавались тайком. Оказалось, что первый дворянин де Миоссен лежит в постели: он будто бы мучится коликами в животе. Нескольких дворян-протестантов так и не удалось найти, – вероятно, они спешно покинули Париж.

– Все это знаменательно, – обратился сидевший в конце стола дю Барта к дю Плесси-Морнею. – Но наиболее удивительно непонятное терпение и миролюбие тех, кто еще остался. Третий вечер продолжается брачный пир, и мне кажется, эти несчастные совсем обессилели, они уже не в состоянии вскочить со своих мест, поделиться на две враждебные кучки и откровенно обменяться угрозами. Даже ненависть успела уснуть в иных душах или, готовая к прыжку, притаилась в самой глубине.

Морней сказал в ответ:

– Мы все еще не решаемся превратить эту страну и это королевство в кровавую падаль, которую будут грызть все хищники земли! Готы подхватят то, чем пренебрегут гунны, а вандалы – то, что не дожрут готы.

Так говорил добродетельный Морней, доводя, как обычно, свои мысли до крайности. А кругом люди все еще пересчитывали друг друга. Не хватало и кое-кого из католиков, в том числе капитана де Нансея. По слухам, он был занят в Лувре, чем – неизвестно, вернее, об этом не говорили. Отсутствовал также некий господин де Морвер. Многие вспоминали его необыкновенно острый нос и глаза, поставленные почти рядом.

– Вот пес! – воскликнул герцог Гиз с благородным негодованием. – Я же вытащил его из-под своей кровати! Он уверял, будто хотел просить меня о какой-то милости; но кинжал, который оказался при нем, что-то мало имеет общего с милостями.

Возмущенный Гиз сказал все это настолько громко, что Карл Девятый и Генрих Наваррский, сидевшие друг против друга и неподалеку от него, легко могли бы его услышать. Однако Карл вел себя слишком шумно. То обстоятельство, что он взял верх над мадам Екатериной – сын счел это самостоятельно одержанной победой, – совсем вскружило ему голову.

– Наварра, – заявил он, – здесь не место говорить о таких вещах, но ты и твоя милая должны поставить за меня толстенную свечу; ведь я твой заступник. Без меня твоя жизнь гроша бы теперь не стоила. Я ведь друг тебе, Наварра.

Сестра приказала налить ему вина, чтобы он замолчал. Иначе он еще всем разболтает, что она и ее муж сегодня вечером уезжают в Англию. Но стакан вина навел его на разговор о своей необычайной любви к Колиньи и восхищении своим вторым отцом – вернейшим из его подданных и лучшим из его слуг. Послушать короля Франции, так выходило, будто мир между партиями уже подписан и прошлое позабыто.

Дю Барта на своем конце стола сказал:

– Господин адмирал тоже так считает, несмотря на все полученные им предостережения. Но его взгляд разделяет только Карл Девятый. И это меня тревожит. Тот, кто вдруг без видимой причины перестает замечать людскую слепоту и злобу, подвергает себя большим опасностям, – вернее, он над собой уже поставил крест.

Дю Плесси-Морней ответил:

– Друг мой, если бы в эту минуту сюда явился Иисус, с которой из двух партий он сел бы за стол? Он не смог бы выбрать, ибо одни жаждут зла не меньше, чем другие, и в сердцах не осталось даже искорки любви – ни у нас, ни у них. Признаюсь, я опасаюсь даже самого себя, ибо и меня тянет на резню.

– Мы знаем тебя, Филипп. Ты любишь крайности только в мыслях.

– Крайности существуют в мире еще до того, как они рождаются в моем уме. А ты считаешь, дю Барта, здесь можно сохранить здравый рассудок? Что касается меня, то я намерен отдаться воле морских ветров, и если я утону – пусть, ибо в замке Лувр назревает кое-что похуже.

– Ты едешь на корабле?

– Да, в Англию, выжимать деньги из Елизаветы. – Его высоколобое сократовское лицо сморщилось еще презрительнее – от пренебрежения ли к английскому золоту или к своей удаче. Он не привык обманывать самого себя и понимал, что счастье выпало ему помимо его воли и сама судьба хочет убрать его отсюда.

– Мадам Екатерина призвала меня к себе. Мне должно ехать вместо моего государя, а ему надлежит остаться. Ибо нужен ему сейчас не шаткий корабль, а спокойная опочивальня. На самом же деле только он один в состоянии укротить волнение умов и помешать взрыву… А мой ум, о друг, могут охладить лишь морские глубины, и мне остается только надеяться, что в них я и погружусь! – смиренно закончил он, хотя ему предназначено было прожить еще пятьдесят один год, а многим из тех, кто сейчас окружал его, – меньше пяти дней.

Сказанное им – он вовсе не считал это тайной – было подслушано и по-своему истолковано целым рядом лиц, в том числе молодой фрейлиной де Сов. Подружка Марго воспользовалась первым же случаем, когда король Наваррский покинул свое место подле королевы, и все ей выложила. При этом ее глаза блестели; она находилась в той поре, когда иные отвечают на улыбку жизни особенно пленительным расцветом. Ее личико, которому с годами было суждено заостриться, под влиянием новости, которую она сообщила, приобрело какую-то необычайно одухотворенную прелесть. «Мадам, ваша милость, Марго», – обращалась она то и дело к королеве Наваррской, не уставая восхищаться тем, как мужественно и вместе тактично ведет себя король Наваррский; он все же ухитрился остаться здесь и, чтобы остаться, пошел даже на то, чтобы обмануть свою королеву. Так по крайней мере уверяла подружка, расхваливая его. Ведь мужская честь требовала, чтобы он всем пожертвовал долгу – даже любовью. При этом Шарлотта думала: «Теперь вы целый день лежите вместе, но когда-нибудь очередь дойдет и до меня, мне очень любопытно это испытать. Если добрая Марго узнает, что он уже ей лжет, она изменит ему раньше. А потом он изменит ей со мной».

Марго же, слушая ее, думала: «Завидует. Мое счастье превосходит все, что можно себе представить. Плохо то, что я не умею его скрыть. Я поступила бы разумнее, спрятав от всех свое счастье, уехав в какое-нибудь путешествие, пусть даже далекое и опасное. И может быть, удалось бы все-таки привезти его обратно целым и невредимым, тогда как здесь… Я не знаю, что задумала моя мать, но сама-то она отлично знает. Поэтому у нее все-таки есть лишний козырь против меня. Если то, что болтает эта Сов, правда, значит мадам Екатерина вбила в голову моему милому гугеноту, что его Морней успешнее, чем сам король, сможет выпросить в Англии деньги. Нет! Тут другое! Только теперь я вижу, что отговорки придуманы самим Генрихом. Но заметила лишь потому, что подружка незаметно натолкнула меня на догадку. Он посылает другого, чтобы мы могли остаться здесь. Он слишком храбр и не будет прятаться от опасности, он любит столь сильно, что мы не можем надолго покинуть нашу комнату!»

Вот что думала Марго, волнуясь и духом и плотью. Ей казалось, что, пожалуй, следует снова предстать перед старой королевой, но она медлила, хотя чувствовала, что сроки проходят и что она, в сущности, уже отреклась от всего, не имеющего отношения к любовным ночам и к их радостям.

«Сердце мое, прелестная любовь моя», – думал Генрих теми словами, которые он произносил вслух для нее одной и только в редкие минуты. Одновременно он, отойдя в сторону, вел со своим кузеном Конде разговор о сестре: ради этого он и оставил свою королеву, как полагал, на несколько минут, а вышло – очень надолго. Конде сказал ему, что сам отсоветовал Екатерине выходить из дому:

– В Париже неспокойно. Народ ждет событий, благодаря которым он надеется на свой лад встряхнуться. Что до меня, то я бы приструнил его не тогда, когда страсти разгорятся, а пока он еще только вожделеет, но колеблется.