Сначала они увидели только спины. Люди высовывались из всех окон, другие старались оттолкнуть их, чтобы самим посмотреть наружу. Небо вдруг почернело, как будто наступила ночь, и присутствующих охватило волнение, которое тотчас передалось Генриху и его провожатым. Они остановили его. А рядом с ним оказался младший брат короля Карла д’Алансон. Двуносый, как его звали из-за нароста, красовавшегося у него на носу, многозначительно кивнул. Его кузену Наварре пришлось настойчиво расспрашивать, что же, собственно, происходит на улице. Двуносый обронил в ответ лишь одно слово и тут же отвел глаза. Слово это было: «Вороньё».
Тут Генрих понял причину внезапной темноты: на Лувр опустилась огромная стая этих черных птиц. Некий весьма аппетитный запах привлек их сюда издалека; пока светило солнце, зной делал этот запах особенно сильным. Но они ждали, когда настанет их час. Двуносый заметил:
– Ну, им тут припасли угощение. – Он бросил эти слова как бы вскользь, отошел, сделал круг и снова вернулся к своему кузену, настороженно повертывая голову во все стороны, чтобы проверить, не подслушивает ли кто. – И больше никому, – добавил он и скрылся на время в толпе.
Красивый мужчина, некий Бюсси, пробормотал как бы про себя:
– Не слушайте его! Он немножко спятил. Да и все мы. – И тоже нырнул в толпу.
Постепенно многие вышли из оконных ниш и вернулись на середину залы. Лица у большинства были бледны, в ранах и шишках, шишки на лбу оказались не у одного Генриха. Глаза иных выдавали внутреннее содрогание, словно эти люди ощущали что-то чуждое в самих себе; а некоторые как будто усиленно прятали руки или судорожно сцепляли их на животе, но затем одна без всякой видимой причины покидала другую и тянулась к кинжалу. Генрих просто высмеял некоторых еще не опомнившихся придворных:
– Мне уже доводилось видеть таких гусей, – заявил он. – Они встречаются на всяком поле боя.
Кто-то, в одиночестве пересекавший залу, сказал:
– Поле боя – одно, а старый двор или Луврский колодец – другое.
Это был дю Барта; он не искал своего государя и друга. Генрих крикнул ему вслед:
– Мы оба не лежим в этом колодце! В том-то и дело, чтобы там не лежать! – и рассмеялся, видимо, оттого, что еще по-ребячьи не понимал истинного положения вещей; но ведь нельзя быть до такой степени добродушным! Стоявшие поблизости отвернулись, чтобы не выдать своих мыслей. Только дю Га, любимец наследника д’Анжу, дерзко выступил вперед:
– А как легко, сир, то же самое могло приключиться и с вами! – Однако и он тут же поспешил удрать и вышел через боковую дверь.
Никто не мог долго стоять на одном месте, все двигались, но почти каждый в одиночку. Если двое разговаривали, один вдруг смолкал, замыкался в себе и отходил. У обоих убийц – Нансея и Коссена – лица стали совсем другими, на них появилась угрюмая растерянность, и они вдруг тоже расстались.
Через всю огромную залу с двадцатью люстрами проследовал великолепный герцог Гиз с пышной свитой. Но на пути гордого Генриха Гиза неожиданным образом встал Генрих Наваррский, окинул его пристальным взглядом и помахал рукой. Те, кто это видел, затаили дыхание. Но случилось так, что Гиз не только ответил на приветствие, но даже посторонился. Правда, он тут же опомнился и крикнул, как подобает победителю:
– Поклон от адмирала!
Услышав эти слова, все разбежались. Лотарингец пал что есть силы, но звук его шагов терялся в опустевшей зале.
Генрих, как и остальные, старался поменьше быть на виду до тех пор, пока снова не соберется толпа. А этого долго ждать не пришлось. Люди испытывали слишком сильное любопытство, подозрительность, неуверенность. Пока все еще жались к стенам, к Генриху подкрался Конде.
– Ты уже знаешь? – спросил кузен.
– Что я пленник? Ну а дальше? Угадать трудно, хотя я и посмотрел Гизу в лицо.
– Когда господин адмирал был мертв, Гиз наступил ему на лицо. Я вижу по тебе: ты этого не знал. А что до нас, то я опасаюсь самого худшего.
– Значит, заслужили. Нельзя быть такими разинями, какими вы оказались. Где моя сестра?
– У меня в доме.
– Скажи ей, что она была права, но что я вырвусь отсюда.
– Я ничего не могу ей передать, ведь меня тоже не выпускают из Лувра. Охрана усилена, нам отсюда не выбраться.
– Значит, ничего другого не остается, как пойти к обедне? – спросил кузен Наварра. А кузен Конде, который еще прошлой ночью, слыша эти слова, каждый раз приходил в ярость, теперь опустил голову и тяжело вздохнул. И все-таки легкомыслие кузена Наварры повергло его в ужас, ибо тот воскликнул:
– Главное, что мы все-таки живы!
И Генрих повторял это, по мере того как в зале опять собирались люди. Он то и дело удивлялся вслух:
– Господин де Миоссен, вы живы? Разве это не величайшая неожиданность в вашей жизни? – Но он также восклицал: – Господин де Гойон! И вы живы! – А тот вовсе не был жив и не был в большой зале, он лежал на дне Луврского колодца и служил жратвою для воронья. Те, кто слышал странные речи Наварры, отворачивались, и их лица выражали самые разнообразные чувства: одни – подавленность и тревогу, сознание вины или жалость, другие – только презрение. А между тем Генриху взбрело на ум обратиться все с тем же «вы живы!» даже к самому наследнику престола д’Анжу. Тут уж все окончательно убедились в том, что и после Варфоломеевской ночи он остался тем же сумасбродным шутником. Это было признано с облегчением и смехом, притом неодобрительным. А он отлично все примечал и следил за каждым, они же думали, что он занят только тем, как бы сострить.
Как раз вошел герцог Анжуйский, он был в отличном расположении духа, и от этого в зале стало как-то легче дышать, ее потолок поднялся к августовскому небу, замок словно вырос. Наконец-то д’Анжу чувствовал себя победителем, он был милостив и весел:
– О, я жив! Впервые я жив по-настоящему; ибо мой дом и моя страна избегли величайшей опасности. Наварра, адмирал был нам враг, он обманывал тебя. Он старался разрушить мир и во Франции, и по всей земле. Он готовил войну с Англией и распространял слухи, будто королева Елизавета намерена отнять у нас Кале. Адмиралу и в самом деле надо было умереть. Все дальнейшее – только печальное следствие этого, цепь несчастных случайностей, результат былых недоразумений и вполне понятной вражды, которую мы теперь похороним вместе с мертвецами.
Выбор последних слов был неудачен, и наиболее чувствительным слушателям стало не по себе. Но в остальном эту речь можно было почесть превосходной, ибо она была проникнута стремлением благодетельно смягчить и сгладить все происшедшее. Именно этого все и жаждали. С другой стороны, д’Анжу говорил что-то уж очень пространно, и он почувствовал жажду; к тому же от слишком напряженного внимания слушателей человек устает. Но когда хотели подать вина, в Лувре не нашлось ни капли. Припасы закупались только на один день. Вчерашние были полностью исчерпаны после резни, а нынче и дня-то не было. Никто не помышлял ни о вине, ни о мясе, даже хозяева харчевен не решались открыть свои заведения. Наследнику престола и двору нечем было промочить глотки.
– Но по этому случаю не должны же мы порхать в потемках, как тени, – заметил д’Анжу и приказал зажечь все двадцать люстр. Странно, что и это никому не пришло в голову.
Дворецкие разослали повсюду слуг, и те ринулись бегом, но возвращались шагом и по большей части с пустыми руками. Лишь кое-где удалось им найти свечи: все были сожжены во время резни, под истошный вой и крик. В течение некоторого времени сумрак в зале продолжал сгущаться, а движения людей все замедлялись, голоса звучали все тише. Каждый стоял в одиночку; только пристально вглядываясь, узнавал он соседа; все чего-то ждали. Некая дама громко вскрикнула. Ее вынесли, и с этой минуты стало ясно, что благожелательная речь королевского брата, в сущности, ничего не изменила. Генрих, который шнырял в толпе, слышал шепот:
– Мы нынче ночью либо перестарались, либо недоделали.
Слышал он и ответ:
– Этого ведь как-никак именуют королем. Если бы мы и его пристукнули, нам пришлось бы иметь дело со всеми королями на земле.
И тут король Наваррский понял еще кое-что в своей судьбе. Яснее, чем другие, которые только шептались, уловил он затаенный смысл, а также истинные причины произнесенной его кузеном д’Анжу торжественной речи. Д’Анжу явился сюда прямо от своей мамаши, вот разгадка! Мадам Екатерина сидела у себя в уединенной комнате за секретером и собственной жирной ручкой набрасывала буквы, настолько же разъезжавшиеся в разные стороны, насколько сама она казалась собранной; и писала она протестантке в Англию следующее: «Адмирал обманывал вас, дорогая сестра, только я одна – ваш истинный друг…»
«Свалить все на мертвого – это верный способ избежать ответственности за свои злодеяния; и люди, которые вообще не любят нести ответственность за совершенное ими зло, могут успокоиться, что они и делают. Все это касается умерших. И меня!» – думает Генрих. Под прикрытием ночи и тьмы лицо Наварры наконец выражает его истинные чувства: рот скривился, глаза засверкали ненавистью.
Но он тут же все подавил – не только выражение, но и само чувство, ибо вдруг стало светло. Слуги, взобравшись на лестницы, зажгли наконец несколько свечей, и те бросили свои бледные лучи на середину залы. Толпа придворных воскликнула: «А!», как и любая толпа после долгого движения в темноте. К Генриху подошел его кузен д’Алансон.
– Генрих, – начал он, – так не годится. Давай объяснимся.
– Ты говоришь это теперь, потому что стало светло? – откликнулся Генрих.
– Я вижу, что ты меня понимаешь, – кивнул Двуносый. – Он хотел показать, что его не проведешь. – Продолжай притворяться! – настоятельно потребовал он. – Ведь и мне приходится разыгрывать послушного сына и доброго католика, но тайком я скоро перейду в твою веру. И еще неизвестно, сколько людей сделают то же самое после того, что произошло.
– Вероятно, во всем Лувре я самый благочестивый католик, – сказал Генрих.