Молодые годы короля Генриха IV — страница 6 из 122

Это же обстоятельство заставило Екатерину вспомнить о другом плане – о предполагаемом обручении ее дочери Марго с маленьким Генрихом Наваррским. Медичи прямо заявила: если взять в дом и навсегда связать с ним принца крови и ближайшего родственника, это принесло бы королевству истинную пользу. Придворный астролог открыл ей, что такой брак был бы одним из самых удачных ее деяний. Но к сожалению, пока еще слишком рано, уж очень оба юны. И в подтверждение своей искренности королева-мать заключила Жанну в объятия; однако от объятий старой кошки Жанну охватила дрожь. Ей невольно вспомнились кое-какие слушки, ходившие относительно ее подруги: мадам Екатерина будто бы отравила некоего вельможу, чтобы предоставить его доходы другому. В то же мгновение Екатерина сказала, сжав Жанну покрепче:

– Ради своих друзей я на все пойду.

Быть может, это было сказано случайно. Все же слова Екатерины еще раз показали матери Генриха, сколь важно любой ценой сохранить благосклонность Екатерины. Однако все в душе Жанны возмущалось против ее собственных решений, она не умела долго оставаться послушной велениям разума. Как бы глубоко ни прятала она свои истинные чувства, правда вдруг прорывалась наружу и вещала во всеуслышание. Тогда в тоне хилой королевы Наваррской появлялись властные и торжественные нотки, ибо говорила она от имени истинной веры. Даже во время их первого разговора она уже предъявила свои требования, позабыв про все зловещие слухи, ходившие насчет мадам Екатерины.

– Марго должна принять протестантство! Иначе мой сын не может на ней жениться!

Жанна не знала, как Медичи отнесется к ее заявлению; но та по-прежнему выказывала дружелюбие, она даже стала как будто еще искреннее. Призналась, что и сама подумывает, не перейти ли ей со всеми своими детьми в новую веру! Может быть, протестанты все же окажутся сильнее и с их помощью ей удастся свалить Гизов. О самой вере и речи не было, и Жанна укорила ее за это; однако проповедь, которую королева Наваррская тут же произнесла, на ее подружку Екатерину ничуть не подействовала. Медичи попросту возразила, что лучше не открывать своих карт и пусть пасторы ее подруги Жанны продолжают проповедовать при закрытых дверях.

Затем она распахнула одно из окон и подозвала Жанну. В саду играли Марго и Генрих. Он раскачивал качели, на которых сидела девочка; сегодня на ней взамен роскошной одежды было лишь платье из легкой ткани, и оно развевалось при каждом взмахе доски. Генрих присел на корточки и, когда она пролетала над ним, крикнул:

– А я вижу твои ноги!

– Нет, не видишь, – крикнула сверху Марго.

– Как солнце на небе! – настаивал он.

– Направда.

– И они ужасно толстые!

– Сейчас же останови качели!

Но он не послушался, и качели остановились сами. Марго слезла, она сначала оперлась на его руку, затем что есть силы ударила его по лицу.

– Я это заслужил, – сказал он и сморщился от боли. Потом тут же схватил край ее платья и поцеловал.

– Ну вот, опять… – сердито заявила она. – Ты всегда такой учтивый, такой паинька, мне это не нравится. Сегодня ты в первый раз говоришь со мной как надо.

– Потому что я теперь знаю наверное – у тебя ноги как у всех девочек, только покрасивее.

– Нет, ты еще не знаешь. Вот погоди, пока мы подрастем.

Она смолкла и лишь глядела на него, шевеля высунутым между губ розовым кончиком языка. Лицо ее своими красками напоминало персик, нарисованный на фарфоре, не настоящий. Мальчуган никак не мог понять – отталкивает она его от себя или же подзадоривает. Желая наконец это выяснить, он обнял ее и насильно поцеловал. У Марго дух захватило, и она засмеялась счастливым смехом.

– А ты умеешь целоваться лучше, чем…

– Чем кто? – спросил он и топнул ногой.

– Никто, – обиженно ответила она.

Наверху мадам Екатерина захлопнула окно и тем помешала Жанне окликнуть сына.

– Наши дети сговорятся, – заметила толстуха с обычной добродушной иронией. Тощая страдальчески побледнела, но все же промолчала.

После этого случая Жанна крепко взялась за сына, как делала, когда они еще были дома. Давно уже он не слышал нравоучений, а теперь мать ежедневно внушала ему: пусть не забывает, они здесь воинствуют на вражеской земле, идут против всех за веру; они должны твердо отстаивать ее и распространять, глумиться над обедней и над изображениями святых и многое в том же роде. Генрих верил в свою мать; все, о чем она говорила, вставало перед ним в ярких образах. Насчет Марго она не проронила ни слова: верно, ей было стыдно той сцены, которую они обе подглядели, и она сердилась на Екатерину, зачем та показала ей.

И все-таки Генрих понял, нечистая совесть открыла ему, чем была недовольна мать; и вот однажды мальчик заявил Маргарите, притом у него лицо было такое, что она испугалась: о ее ногах больше не может быть и речи, никогда; их будут поджаривать в аду. Она заявила, что не верит этому, но на самом деле перепугалась и пошла спросить мать.

Первая разлука


Мадам Екатерина узнавала другими путями о происках Жанны. Нетрудное дело – ведь ее маленький сын так несдержан. Себя-то протестантка кое-как принуждала к терпению и скрытности, но Генриха она и не старалась обуздать. Она полагалась на то, что истина, исходящая из уст младенцев, свята и неприкосновенна.

Генрих с радостью угождал матери, особенно в таком веселом занятии, как глумление над католиками. Он сделался главарем целой шайки мальчишек и всем внушал, что нет ничего смешнее монахов да епископов. Скоро в этой шайке оказалось все молодое поколение двора, и даже королева-мать не знала истинных размеров заговора, ибо кто осмелился бы открыть ей, что в нем замешаны ее собственные сыновья? Сначала Генрих завербовал младшего из трех принцев, и тот стал участвовать в новой забаве: они рядились священниками и в таком виде бесчинствовали на все лады – врывались самым неучтивым образом на важные совещания, мешали влюбленным парам да еще требовали, чтобы целовали их кресты. Для них это был как бы веселый карнавал, хотя время для карнавала стояло самое неподходящее – осень.

Младший принц – д’Алансон – оказался наиболее предприимчивым – правда, первый и удирал. Однако и второй, Генрих, именуемый монсеньором, пожелал участвовать в дерзких проказах; а под конец не утерпел и сам Карл Девятый, христианнейший король, глава всех католиков. Вырядившись епископом, он лупил своим посохом придворных кавалеров и дам, чему они из верноподданнических чувств не смели противиться. Смеяться этот мальчик не умел, только лицо его бледнело да косой взгляд становился еще недоверчивее, и он так возбуждался, что под конец ему делалось дурно. А кто в простоте душевной радовался, глядя на все это? Ну конечно же Генрих Наваррский.

Придворные называли юных заговорщиков «шалунишками» и делали вид, будто это лишь милые шутки. А мадам Екатерина пребывала в неведении, пока однажды у ее двери не раздался внезапный шум, и она в первую минуту решила, что ей пришел конец. У нее находился лишь один итальянский кардинал, и тот уже озирался, ища, куда бы спрятаться. Но тут дверь распахнулась, и появился осел, на нем ехал Генрих Наваррский, одетый в пурпур и со всеми знаками высокого церковного сана. За ним следовало много молодых господ постарше с подвязанными к животу подушками, в одеяниях всевозможных монашеских орденов; они пришпоривали своих серых скакунов и галопировали по залу, распевая литании. Пешие вспрыгивали друг другу на спину, но не всем удавалось удержаться, некоторые падали, увлекая за собой мебель, и в зале с паркетом гулко отдавались крики боли, треск дерева, цоканье копыт и взрывы хохота.

Вначале смеялась и королева-мать – уж по одному тому, что это оказались не убийцы. Однако, когда она в конце концов узрела среди озорников своих собственных сыновей – принцы охотно ускользнули бы от ее внимания, – терпение Екатерины лопнуло. Все же она этого не показала, она притворилась, будто сердится для виду, с чисто материнской строгостью стала уговаривать всех мальчиков, что святыню следует почитать, пусть поиграют во что-нибудь другое. Принцам она не выговаривала особо. Только маленькому Наварре добродушно закатила оплеуху.

Екатерина узнала истинный образ мыслей своей подруги Жанны еще осенью, когда они вместе просверлили дырку в стене. Теперь ей важно было одно: в какой мере протестантка может стать опасной; но это обнаружилось лишь в январе, когда Жанна совершенно открыто поехала в Париж, чтобы оживить религиозное рвение своих единоверцев и подстрекнуть их к бунту. Екатерина разрешила им проповедовать открыто, и королева Наваррская сейчас же злоупотребила дарованной ей свободой. Медичи и тут промолчала, оставила Жанну своей наперсницей; она, как обычно, предпочитала ждать, пока события сами не придут к неизбежной развязке. Но, даже решив, что эта минута наступила, Екатерина предпочла остаться в тени; бедный Антуан передал ее приказ, воображая, будто это его собственный. Жанне пришлось покинуть двор, и что хуже всего – без сына.

Отец оставил мальчика при себе, чтобы помешать влиянию матери и сделать из него доброго католика. Еще и двух лет ведь не прошло, как отец хотел сделать из него доброго гугенота. Генрих отлично помнил, но сказать об этом вслух было бы слишком опасно и для отца, и для него самого. Он понимал уже сейчас, что многое в жизни решают более сильные побуждения, чем порыв искреннего чувства. Когда его мать Жанна прощалась с ним, он плакал – ах, если бы она знала, как много дорогого он оплакивает! Мальчику было жаль ее, самого себя ему не было так мучительно жаль, как ее. Она ведь всегда являлась для него воплощением его высшей веры: на первом месте была мать, потом религия.

Разрыдалась и Жанна, целуя сына, ей разрешили поцеловать его только один раз, и уже пора было ехать в изгнание; Генриха же вопреки ее воле должны были отдать в католическую школу. Правда, Жанна взяла себя в руки и строго-настрого запретила ему ходить к обедне, – никогда, иначе она лишит его права на престол. Он обещал ей, и горько плакал, и решил служить только добру, – но не потому, что так безопаснее, теперь он уже не искал безопасности. Его дорогая мать уезжала в изгнание за истинную веру. А отец отверг эту веру, – вероятно, и он выполнял свой долг. Родители разлюбили друг друга, они с