Молодые годы короля Генриха IV — страница 64 из 122

– Что я знаю? – повторил Генрих. – Эти слова произнес перед тем его спутник, но тот уже забыл о них.

– Выпьем! – решительно сказал он. – На пороге старости следовало бы во всем быть осторожнее; но иногда я начинаю понимать одного знакомого моих знакомых, который, уже под конец своей жизни, нашел себе жену в таком месте, где каждый может получить ее за деньги. Так он достиг самой нижней ступеньки, а она самая прочная.

– Выпьем! – воскликнул Генрих и рассмеялся. – Вы смелый человек! – И вдруг лицо его омрачилось. Он подумал, вспомнил признание дворянина относительно религии. Однако Монтень понял его иначе.

– Да, и я сделался солдатом. Мне хотелось проверить свое мужество. Познай самого себя! Только самопознание достойно того, чтобы ему предаваться. А кто знает хотя бы свое тело? Я вот ленив, вял, у меня неловкие руки; но я изучил свои органы, а потому и свою душу, которая свободна и никому не подчинена. Выпьем!

Они предавались этому занятию довольно долго. И когда спутник Генриха, подняв кубок, запел стих из Горация, Генрих стал ему вторить:

Пусть высшие мне в счастье отказали

Быть равным им по роду и уму —

Мне их расположенье ни к чему,

Коль высшим низшие меня признали[20].

Затем они поднялись, помогли друг другу перебраться через развалины и, выйдя на свежий воздух, все еще продолжали вести друг друга под руку. Духи вина улетучились лишь постепенно. Генрих сказал опять под грохот и шум океана:

– А все-таки я был и остаюсь пленником!

– Сила сильна, – отозвался дворянин, – но доброта сильней. Nihil est tam populare quam bonitas[21].

Генрих навсегда запомнил эти слова, ибо услышал их в ту пору, когда они явились для него единственным утешением. Народ любит доброту, ничто так не популярно, как доброта. И, полный доверия, он спросил своего спутника:

– Неужели это правда, что, действуя, мы как будто становимся вниз головой? Верно ли, что кто призывает к действию, призывает к смятению?

Услышав слова, которые он сам произнес в начале разговора, принимавшего несколько раз совершенно неожиданный оборот, господин Мишель де Монтень вспомнил все. Он вспомнил о том, кого держит под руку, и выпустил ее; он повернулся лицом и грудью к океану.

– Господь Бог на небесах, – начал он, торжественно подчеркивая каждое слово, – Господь Бог редко удостаивает нас возможности совершить благочестивый поступок.

– А что такое благочестивый поступок? – спросил Генрих, также оборотившись к морю.

Монтень привстал на цыпочки, чтобы выразить то, что на сей раз познал не из погружения в себя: чье-то великое дыхание пронизало его и заставило говорить.

– А вы вообразите себе следующее: войско, целое войско опускается на колени и, вместо того чтобы атаковать, начинает молиться; так глубоко оно убеждено в том, что ему уготована победа.

И это предсказание Генрих тоже сберег в своей душе до определенного дня.

Так завершилась их беседа. Стража во главе с офицером отвела друзей обратно в лагерь. Их уже искали. Возникло опасение, что король Наваррский бежал.

Вниз головой


Тем временем Париж наводнили невиданно блистательные господа в драгоценных мехах. Это были поляки, приехавшие за своим королем, ибо д’Анжу все-таки избрали на польский престол при великом ликовании польского народа, который собрался для этого на огромном поле. Казалось, новому королю следовало поторопиться: чего еще ждать от этой неблагодарной крепости, которая никак не хочет сдаваться! Но истинная причина его промедления – если бы только он мог признаться в ней – заключалась в том, что он ждал смерти своего брата Карла. Все же приятнее быть королем Франции, чем Польши. Карл, который отлично был об этом осведомлен, слал ему в Ла-Рошель одного гонца за другим, торопя его с отъездом. Ведь и выздороветь легче, когда нет подле тебя никого, кто бы каждый день и каждый час надеялся, что у тебя вот-вот из всех пор брызнет кровь.

Мадам Екатерина относилась к обоим сыновьям по всей справедливости: она настаивала на отъезде своего любимца, чтобы больной успокоился. А вместе с тем позаботилась о том, чтобы в случае чего права любимца остались за ним. Успех в Польше, забота о преемнике Карла и виды на Елизавету Английскую, которой она послала весьма приукрашенный портрет Двуносого, – все это требовало от мадам Екатерины немало сил и внимания, и она уже не могла в любую минуту сказать о каждом, где он и чем он занят. А уж ей ли не знать, что это главное, если хочешь властвовать сама, держа других в подчинении. Будь у мадам Екатерины голова не столь забита, все дальнейшее едва ли случилось бы.

Уже само путешествие к границам государства происходило как-то беспорядочно. Весь двор непременно должен был сопровождать польского короля до самой границы. Но целым двором ехать трудно даже в обычных условиях. А каково это, если обстоятельства требуют особой величественности и к тому же сопровождающие королевский поезд поляки расскажут обо всем в Варшаве? Кареты, всадники, скороходы, вьючные животные, возы с припасами, вокруг идут солдаты, сзади тащатся зеваки и нищие, и все это движется через всю страну, катится и топает по дорогам, по глубоким колеям. А ведь гати из высохшей глины легко размываются дождями. Когда идет дождь, на кареты надевают чехлы, всадники закутываются в плащи. Все спешат, бранятся, поеживаются. Народ уже не сбегается со всех сторон, чтобы поглазеть разинув рот или бухнуться на колени. Кругом – широкие, бескрайние равнины, на которые льются потоки дождя, только там и здесь, среди пашни, выпрямится крестьянин, неодобрительно поглядит на странствующий двор и снова согнется под мешком, которым он накрылся. Порядочные люди сидят дома или трудятся, накрывшись мешками. А двор кочует под дождем, точно цыганский табор.

Но вот выглянуло солнце, и вдали показался город – двор опять преисполнен величия. Стаскивают чехлы с карет, вспыхивает позолота, привинченные к ним короны блестят, развеваются перья. Всюду бахрома и блеск, шелк и счастье. Одни придают себе заносчивый вид, другие улыбаются, кто строго, кто милостиво. Наконец поезд входит в город. Двор горделиво принимает все, что положено, – почтительность, склоненные спины. Звонят колокола. Старейшины города подносят хлеб-соль и уплачивают налоги под решительными взглядами вооруженных людей. Карла Девятого приветствуют, приходится выпить целую чашу вина.

Это пошло ему во вред, бедняге-королю уже было не под силу осушать столь вместительные сосуды, его утомляли и тряска, и шум, и постоянная близость толпы. Но хуже всего переносил он воспоминания, а они неотступно преследовали его, они путешествовали вместе с ним, как бы далеко он ни отъехал от замка Лувр. Поэтому он молча выслушивал торжественные приветствия, недоверчиво косился на всех, кто пытался протолкаться к нему поближе; ибо отныне и до конца он обречен быть один. Двор таскал его за собой по всем путям и дорогам, от толпы к толпе, хотя все ему опостылели и он им опостылел. Исхудавший и опять побледневший, он чувствовал себя таким же далеким от всего, что его окружало, как чувствовал себя, когда был еще бледным надменным мальчиком, таким, как на своих портретах.

Карлу не удалось добраться до границы своего государства. В местечке Витри они его оставили. Они злоупотребили его именем, чтобы состряпать Варфоломеевскую ночь, они бросили его больного в Витри, они поехали провожать дальше его брата д’Анжу. Только кузен Наварра остался с ним, но у того были свои причины. И Карл угадал – какие: Генриху, конечно, хотелось удрать. Он, видимо, считал, что вокруг одра больного уже не шныряют шпионы. Кареты с фрейлинами укатили, и старая королева сейчас не следит за ним. Почему же он не бежал на юг? Но Генрих лелеял более широкие планы, вернее, более безрассудные. Он дал кузену Франциску уговорить себя и обещал податься с ним в Германию. Протестантские князья, дескать, их обоих только и ждут. Соединившись с ними, кузены вторгнутся в королевство, кузен Франциск сядет на престол, раньше чем его брат д’Анжу успеет вернуться из далекой Польши. Карл уже и в счет не шел.

Д’Алансон и Наварра попытались бежать, но между Суассоном и Компьеном были схвачены.

Тут-то мадам Екатерина и поняла, что внешнеполитические заботы слишком отвлекли ее от наблюдения за семьей. Своему больному сыну она заявила:

– Пока я ездила к границе, ты был все время с корольком и самое важное проворонил! Никогда тебе не стать настоящим государем. – Незачем было теперь щадить Карла! Ведь его дни сочтены!

Карл лежал, подперев голову рукою, и смотрел на мать тем же косящим взглядом; он ей ничего не ответил. А мог бы сказать: «Я знал об этом». Но он тоже достиг границы, правда иной, чем путешествующий двор, и вот он молчал.

А мадам Екатерина уже не обращалась к нему, она говорила сама с собой:

– Мне все-таки удалось в последнюю минуту перехватить беглецов, оттого что кое-кто наконец проболтался.

Кто – она не сказала. Тут в дверь постучали, оказалось – Наварра; как ни в чем не бывало он потребовал, чтобы его впустили к королю. Но вместо этого услышал, как королева-мать приказала ответить ему, что король спит. Между тем она говорила громко – так не говорят в комнате спящего. При столь явном унижении присутствовало большое число дворян. Наварра, опустив голову, торопливо удалился в свою комнату. Но с двери уже были сняты замки и задвижки; офицеры могли входить в любое время и заглядывать под кровати; так они обращались и с королем Наваррским, и с герцогом Алансонским; эти же люди были в свое время одними из главных участников Варфоломеевской ночи. Так обстояло дело в Суассоне.

Д’Арманьяка, спавшего в комнате своего государя, обыскивали всякий раз, когда он в нее возвращался. Не только его, задержали даже королеву Наваррскую, пожелавшую пройти к своему супругу. Наконец ей разрешили побеседовать с ним при открытой двери. Но их подслушивали, поэтому она говорила шепотом и вдобавок по-латыни.