Молодые годы короля Генриха IV — страница 59 из 123

придворных из неведомых сфер, так что они даже пугаются. Старейшие среди нихуже готовы поверить в самые сверхъестественные явления, словно деревенскиеребята. Пора. Эй, музыка!

Ненависть

О, гимн величию и державному всемогуществу! Двор расступается, дажекарточный стол вместе с королем отъезжает к стене, и, оставляя широкий проход,выстраиваются друг против друга две шеренги мальчиков — самых стройных во всемкоролевстве. Обе шеренги изливают свет; между ними проходят другие мальчики,они услаждают слух присутствующих игрою на инструментах. Их согласная,благозвучная музыка рвется ввысь, летит, поет хвалу. А вот выступают женщины —лишь самые великолепные статс-дамы и самые прелестные фрейлины. Веетблаговониями, и высоко над толпой колышется балдахин, его поддерживают четырегнома в красных одеждах и с бородами из кудели.

А под балдахином движется собственной особой столь редко зримый персонаж изфеерии, драгоценный залог, оставленный всемирной державой при французскомдворе: Елизавета, эрцгерцогиня, римского цезаря кровная дочь.

Никто еще никогда не лицезрел ее так близко, хотя даже и сейчас благодаряобилию мелькающих, мерцающих огней удалось сделать так, чтобы ее видели неслишком отчетливо. К тому же возможность разглядывать герцогиню получили толькомужчины, на женщин, как на пол более отважный и проницательный,предусмотрительно возложили обязанность самим играть определенную роль в этомшествии. Итак, дом Габсбургов был представлен девятнадцатилетней молодойженщиной; но кто вспомнил бы о ее годах, глядя на эту маску без возраста, та,кую же негнущуюся и окоченевшую, как золото, покрывавшее ее с головы до ног!На этот раз ее не катили испанские священники, обливаясь потом под тяжелымиковрами. Она сама переставляла ноги, и выяснилось, что они у нее изрядныхразмеров. Может быть, ноги у нее оказались бы сильные и длинные, если быкто-нибудь отважился на столь рискованное наблюдение. Однако вполне возможно,что иные и проникли сквозь панцирь ее имени и сана, добрались до ее ног и небез иронии попытались определить вес этих необычайных конечностей. Сама онабыла поглощена процессом ходьбы. Каждый ее шаг был как будто последним —вот-вот она рухнет на пол; так, сквозь анфиладу покоев, казавшихся бесконечнымиоттого, что мрак отступил слишком далеко, несла она на себе, пошатываясь, грудузолота, давящую тяжесть короны, каменья, цепи, кольца и пряжки, тяжелые туфлииз золота — золото стискивало ей голову, сжимало грудь, ноги, и она,пошатываясь, несла на себе его тяжесть и могущество во мрак отдаленныхкомнат.

Жаждала ли она поскорее скрыться в нем? Еще раз сверкнула ее спина, и полотразил блеск ее металлических шагов. Уже видны были только затухающие вспышкидрагоценностей. Последней мелькнула искра короны. И — все поглотила темнота.Занавес опустился. Королева исчезла и уже не появлялась; это зрелище могло бытьпонято символически, как и вся феерия. Но незримая и хитрая устроительницаблистательного представления, сидевшая в своей тихой комнате и двигавшая оттудаего пружинами, рассчитывала, и не без основания, на то, что все этовеликолепие, несомненно, произведет нужное впечатление. Кому же из зрителейугасание этого блеска, поглощенного мраком, представилось прообразом заката игибели? Да столь неприлично озлобленному человеку, каким был дю Барта; переживвсе ужасы Варфоломеевской ночи, он еще меньше прощал людям их притязаниеуподобиться богу. Дю Барта не одобрил участия эрцгерцогини в процессии; онпроговорил во всеуслышание:

Вначале не было пространства и светил.

Был только бог один, он все в себе таил,

Могучий, благостный, неведомый и вечный,

Исполнен мудрости великой, бесконечной,

Весь — дух, сияние и свет.

Однако этот христианин вызвал всеобщее раздражение, его довольно грубо совсех сторон толкали и требовали, чтобы он угомонился. Он почти единственный,кто уцелел после великой «уборки», да еще лезет со своим богом, который уж,конечно, не ходит в золотых башмаках. Французский же двор, наоборот, видел вблестящем идоле осязаемое воплощение своей победы, видел, как эта победашествует среди огней, ароматов и благозвучий, и был теперь готов провозглашатьее по всей стране, сколько мадам Екатерине будет угодно.

Кто же все-таки искренне сомневался в этой победе? Кроме христиан,существуют еще чувствительные натуры. Молодой д’Эльбеф по складу своегохарактера действовал всегда или под влиянием минуты, или же следоваловладевшему им чувству. Он понял, что Елизавете могло бы с таким же успехомбыть не девятнадцать лет, а все девяносто. Он видел, как Карл Девятый смотритвслед своей супруге — с тем же выражением, что и все остальные: на его лиценаписана почти суеверная покорность с оттенком легкой иронии. Елизаветупоказали королю и его придворным дважды: перед самой резней и сейчас же посленее. «Когда эрцгерцогиня снова спустится по темным лестницам в свои одинокиепокои, кто обнимет ее, кто приласкает?» — думал д’Эльбеф, в то время как мимопроходили все новые фрейлины. Над толпою опять появился балдахин.

Пышное зрелище продолжалось; только один из зрителей ничего не видел, невоспринимал ни звуков, ни благовоний, сопровождавших шествие. Он чуял запахкрови, слышал истошный крик и вой; видел своих друзей, сваленных в кучу, другна друга, точно падаль. Весь вечер он держал себя в руках, занималсянаблюдениями и всех сторонился — так было безопаснее. Но слишком долго этого невыдержишь: он же не философ и не убийца по расчету, и у него в душе нет тогохолода, который царит в опочивальне старухи. Напротив, что-то жжет ему грудь игубы; он изнемогает, он чувствует это совершенно явственно. Его блуждающий взорискал, чем бы прежде всего попросту утолить жажду. Ничего не найдя, онудивился, что тут так много людей, и все они стоят слишком близко к нему.Особая подавленность оттого, что его теснят тела ближних, была ему раньшеневедома, а ведь он жил, всегда окруженный людьми. Вдруг он понял, что именно сним происходит: это ненависть. Сейчас он испытывает ненависть — более неистовуюи непреодолимую, чем даже в ночь резни.

«Чтоб вы все подохли! — вот чего он желал этим людям; выставив подбородок,он исподлобья посмотрел вокруг таким взглядом, каким еще никогда не смотрел насебе подобных. — Даже если бы мне самому пришлось вместе с вами погибнуть!Нужна проказа — я сам заболею проказой. Вы еще первого белого прыщика неуспеете заметить на моей коже, как я вас уже заражу, и пусть болезнь разъестваше тело гнойными язвами! Всех вас, с вашими телесами, обагренными кровью моихмертвых друзей! Меня вы оставили в живых, чтобы я видел вашу победу во всехподробностях, любовался на ваше шествие и на ваше золотое пугало. В кого же мневцепиться зубами? — размышлял он, неторопливо выбирая себе жертву. Ни одно изэтих лиц, с написанным на них подхалимством, вызовом или иронией, не моглоутолить его жажду. — Хочу твоей крови, мой страстно желанный враг!»

Его внимание привлекла щека какого-то любопытного, который подмигнул ему снаглой фамильярностью, — особенно бесстыжая щека! Наглец даже не отпрянул,когда Генрих коснулся ее, Поэтому Генриху удалось хорошенько запустить в неезубы.

Однажды он видел в провинции, как дрались два крестьянина и один именно такукусил другого — это пришло ему на память в ту минуту, когда он наконецвыпустил щеку придворного. В душе осталось отвращение и вместе с тем какая-тоудовлетворенность. Но почему же любопытный — кровь текла у него на белыйворотник, — почему он не завопил? Он едва застонал. А потом проговорил —доверчиво, шепотом, все еще не отодвигаясь от Генриха:

— Ваше величество, король Наваррский! Вы, наверно, видите мою черную одеждуи мое длинное бледное лицо? Ведь вы укусили шута, я здешний шут.

Услышав это, Генрих отпрянул от укушенного, насколько допускала теснота.Шут тоже двинулся за ним. Прикрыв щеку, из которой текла кровь, он сказалгулким и дребезжащим нутряным голосом: — Пусть не видят, что мы с ваминатворили; шут должен быть грустен: он познал горе и поэтому кажется особенносмешным. Верно? Значит, вы легко можете занять мое место, ваше величество,король Наваррский, а я — ваше. И никто даже не заметит подлога.

Шут исчез. Ни одна живая душа не узнала, что Генрих укусил его. Даже самГенрих начал сомневаться. Он только что пережил минуты ужаса и смятения; но тутже взял себя в руки; необходимо хорошенько разобраться в том, что же все-такискрывается под покровом этого придворного праздника. «А! Вот и Марго!»

Перед двором Франции снова появляется колышущийся балдахин. И под нимшествует принцесса Валуа, мадам Маргарита, наша Марго. Ей, правда, пришлосьвыйти за этого гугенота; однако каждому отлично известно, почему и ради какойцели это было сделано. Ее брак принес пользу, он оправдал себя. А если ктосомневается, пусть поглядит, как высоко держит голову королева Наваррская, какона выступает. Это вам не застывшая, словно золотой слиток, мировая держава,перед которой мы должны падать ниц. Марго — сама легкость, словно быть такойкрасавицей — пустяковое дело. И наша Марго без труда торжествует над ошибками —своими и нашими. «Будьте счастливы, мадам! Всем, что вы делаете для самой себя,вы преображаете и нас, и вам многое удается нам вернуть: например, чувстволегкости. Минувшая ночь придавила нас. Надо признаться, наша смертная оболочкаизрядно пропиталась кровью. Мы лежали в лужах крови да еще волочились по ним.Вы же, мадам Маргарита, превращаете нас в мотыльков, порхающих в чистых лучахсвета, недолговечных и все же подобных вашей бессмертной душе. Мы знаем двухбогинь: госпожу Венеру и Пресвятую деву. Поэтому все женщины заслуживают нашейсмиренной благодарности — и за оказанную, милость и за дарованную нам легкость.Будьте же и вы благословенны!»

Но если эти чувства разделял весь двор, то должен был найтись и придворный,чтобы первым выразить их. Этим придворным оказался некий господин де Брантом;он позволил себе коснуться губами парящей руки Марго. А за ним и другие стали