Молодые львы — страница 101 из 149

[73]; и все, находясь по обе стороны Ла-Манша, надеются, что ситуация не обострится до такой степени, когда им придется сказать то самое «да» или «нет», слово, от которого будет зависеть исход не только этого сражения, но и судьба нации, то слово, которое может лишить произнесшего его человека последней крупицы мужества, погубить его, запятнать репутацию, отнять все прежние заслуги и привилегии.

А потому они сидят в своих кабинетах, так похожих на кабинеты штаб-квартиры «Дженерал моторс» или «И.Г. Фарбен» во Франкфурте, со стенографистками и машинистками, с которыми можно пофлиртовать в коридорах, смотрят на карты, читают донесения и молят Бога, чтобы Он позволил планам «А», «Б» и «В» реализоваться именно так, как и рассчитывали на Гросвенор-сквер и Вильгельмштрассе, разве что с незначительными, не оказывающими существенного влияния на общий рисунок боя корректировками, которые могут внести непосредственные участники сражения.

А вот участники сражения воспринимает это действо совсем на другом уровне. Их не спрашивают, как наиболее эффективно отрезать действующую армию от ее тылов. С ними не консультируются о продолжительности артиллерийской подготовки. Метеорологи не докладывают им ни о высоте приливов и отливов в июне, ни о вероятности штормов в первой, второй или третьей декадах. Они не участвуют в совещаниях, на которых обсуждается оптимальное число дивизий, которые можно потерять, чтобы к шестнадцати ноль-ноль захватить полоску берега шириной в милю. И нет на десантных баржах ни полированных бюро, ни стенографисток, с которыми можно пофлиртовать, ни карт, на которых действия каждого солдата, помноженные на два миллиона, становятся ясной, понятной, упорядоченной системой условных обозначений, пригодных как для заявлений для прессы, так и для исторических исследований.

Участники сражения видят каски, блевотину, зеленую воду, гейзеры от разрывов снарядов, дым, сбитые самолеты, кровавую жижу, подводные заграждения, пушки, бледные, суровые лица, беспорядочную, тонущую толпу, бегущих и падающих солдат. Им кажется, что происходящее вокруг никоим образом не соотносится с тем, чему их учили с тех самых пор, как они оставили работу и жен, чтобы надеть военную форму. Для сидящего у карт в восьмидесяти милях от поля боя генерала, который ни на секунду не забывает о том, какое место в истории заняли Цезарь, Клаузевиц и Наполеон, операция протекает, как и планировалась, ну, возможно, с минимальными отклонениями от плана. Но для тех, кто готовится вступить в бой, все идет не так.

– О Господи, – всхлипывает солдат, когда снаряд попадает в десантную баржу, которая через два часа после начала операции находится еще в миле от берега, и раненые начинают кричать на скользкой палубе. – О Господи, все кончено.

Генералов, сидящих в восьмидесяти милях от линии фронта, поступающие рапорты о потерях скорее ободряют, чем огорчают (до плановых цифр еще ой как далеко). А солдату от потерь только беда. Когда ранят его самого или соседа, когда в пятидесяти футах взрывается корабль, когда мичман на мостике пронзительным, девчачьим голосом зовет маму, потому что ему оторвало все, что находилось ниже пояса, у солдата возникает только одна мысль: вокруг творится что-то ужасное, а он в самом эпицентре катастрофы. Он и представить себе не может, что в каких-то восьмидесяти милях отсюда сидит человек, который спланировал эту катастрофу, подготовил ее, всеми силами способствовал ее реализации и теперь, когда она-таки произошла, может доложить, что операция проходит, как и намечалось, хотя этот человек обязан знать и о разрыве снаряда, и о кренящейся десантной барже, и о скользких палубах, и о кричащем мичмане.

– О Господи, – вздыхает солдат, наблюдая, как тонут под ударами волн танки-амфибии, а из люка успевает выскочить (если успевает) только один человек. – О Господи, – бормочет он, глядя на оторванную от тела ногу, лежащую у самого его лица, и только потом осознает, что нога-то его. – О Господи, – причитает солдат, когда трап сбрасывается и двенадцать человек, бежавших перед ним, падают в холодную воду, прошитые пулеметной очередью. – О Господи, – рыдает он, отыскивая на берегу воронки-укрытия, которые должны были понаделать для него летчики, и, не находя их, плашмя падает на песок под градом шрапнели. – О Господи, – стонет он, видя, как его друг, с которым он не разлучался с сорокового года, с тех пор как они познакомились в Форт-Беннинге, штат Джорджия, подрывается на мине и повисает на колючей проволоке со вспоротой от шеи до ягодиц спиной. – О Господи, – всхлипывает солдат, непосредственный участник сражения, – все кончено.


Десантная баржа болталась на волнах до четырех часов дня. В полдень санитарный катер забрал получивших первую медицинскую помощь, аккуратно перевязанных раненых. Ной не без зависти наблюдал, как укрытых одеялами людей на носилках переносят на катер. Они отвоевались, думал он, они отвоевались. Через десять часов будут в Англии, через десять дней – возможно, в Соединенных Штатах, а если повезет, им уже не придется возвращаться на фронт.

Но в ста футах от их баржи в санитарный катер угодил снаряд. Сначала что-то громыхнуло, но катер вроде бы остался на плаву. Однако мгновением позже он начал медленно переворачиваться. Минуту-другую носилки, одеяла, повязки кружило в зеленой воде, а потом все исчезло в морской пучине. Среди раненых был и Донелли, которому осколок угодил в голову. Ной всматривался в бурлящую воду в надежде разглядеть Донелли, но тщетно. Так и не удалось ему пустить огнемет в дело, мрачно подумал Ной, а ведь Донелли столько готовился.

Колклу не показывался, весь день сидел в трюме. Из офицеров роты на палубе оставались только лейтенанты Грин и Соренсон. Хрупким телосложением Грин напоминал девушку, и по ходу учений все потешались над его семенящей походкой и тонким голосом. Но сейчас он находился на палубе среди раненых и здоровых, многие из которых страдали от морской болезни, а остальные пребывали в полной уверенности, что этот день станет для них последним. Грин же лучился хорошим настроением, решал все возникающие проблемы, помогал оказывать первую помощь, перевязывал раненых и не уставал убеждать всех, что баржа не затонет, что команда колдует над мотором и через пятнадцать минут они будут на берегу. Он все так же семенил ножками, и голос его не стал более низким, мужественным, но Ной не сомневался, что без лейтенанта Грина, который до войны торговал тканями в Южной Каролине, к двум часам дня половина роты попрыгала бы за борт.

Никто не мог сказать, что происходит на берегу. Бурнекер даже пошутил по этому поводу. Все утро, когда снаряды вспарывали воду в непосредственной близости от баржи, он хриплым голосом, держа Ноя за руку, повторял: «Следующий будет наш. Следующий будет наш». Но к полудню Бурнекер справился с волнением. Он перестал блевать, съел сухой паек, пожаловавшись, что сыр жестковат, и оптимизма у него заметно прибавилось. А когда Ной, всматриваясь в берег, где падали снаряды, бегали люди и рвались мины, спросил: «Как там дела?» – Бурнекер без запинки ответил: «Не знаю. Почтальон еще не принес мне «Нью-Йорк таймс»». Конечно, шутка была не из лучших, но Ной тем не менее расхохотался, чем доставил Бурнекеру немалое удовольствие. С той поры слова эти в их роте стали крылатыми. И много позже, когда они уже вошли в Германию, если кто-то спрашивал, как там дела, ему отвечали: «Почтальон еще не принес мне “Нью-Йорк таймс”».

Для Ноя часы тянулись, подернутые холодным, серым туманом. Уже потом, когда он пытался вспомнить, что испытывал в то время, когда баржа беспомощно качалась на волнах, палубы заливала соленая вода и кровь, а снаряды время от времени падали то совсем близко, то в отдалении, туман этот скрыл почти все. Ной мог вызвать в памяти лишь несколько ярких моментов: шутку Бурнекера; лейтенанта Грина, наклонившегося над раненым и подставившего каску, чтобы тот не облевал себя; лицо капитана десантной баржи, перегнувшегося через борт, чтобы обследовать повреждение, – красное, злое, растерянное, как у бейсболиста, понапрасну оштрафованного близоруким судьей; лицо Донелли после того, как ему перевязали голову, – обычно грубое и жестокое, в беспамятстве оно вдруг стало спокойным и умиротворенным, как у монахини в фильме… Помимо этого, Ной помнил, как по десять раз в час проверял, не намокли ли динамитные шашки, снова и снова ощупывал винтовку, чтобы убедиться, что она поставлена на предохранитель, но пару минут спустя забывал об этом и снова проверял…

Страх накатывал волнами, и в эти периоды Ной практически не контролировал свое тело, сидел, вцепившись в поручни, крепко сжав губы, без единой мысли в голове. Иногда его сознание просто отключалось, он ничего не чувствовал, будто не имел никакого отношения к происходящему вокруг, будто ни в коем случае не мог угодить в такой переплет, а раз не мог угодить, то с ним ничего и не должно случиться, то есть бояться нечего. Однажды он достал бумажник и долго смотрел на фотографию улыбающейся Хоуп с пухлым младенцем на руках. У младенца был широко раскрыт рот, он зевал.

А вот когда страх отступал, мозг Ноя жил своей жизнью, словно текущие события ему изрядно наскучили и он решил предаться воспоминаниям, как школьник за партой у окна в жаркий июньский день, поглядывающий на яркое солнце, вслушивающийся в сонный стрекот насекомых… Речь капитана Колклу в районе сосредоточения десантных войск неподалеку от Саутгемптона неделю назад… (Неужели это было лишь неделю тому назад? В благоухающем майском лесу их три раза в день кормили до отвала, в палатке отдыха их ждала бочка пива, цветущие ветви деревьев ложились на танки и стволы орудий, и дважды в день показывали кинофильмы, в которых утонченная, изысканно одетая Грир Гарсон в роли мадам Кюри открывала радий или Бетти Грэбл своими обнаженными ножками сводила солдат с ума… Изображения мелькали на экране, колыхавшемся при каждом порыве ветра… Неужели это было лишь неделю назад?)