На мостовой стояли тачки и детские коляски. С ворохом пыльных сокровищ, добытых из-под завалов, люди спускались вниз и аккуратно складывали все в эти маленькие повозки. А потом, не глядя ни на американцев, ни на канадские джип или санитарную машину, проезжавшие мимо, они вновь поднимались наверх и принимались за раскопки в надежде обнаружить дорогую им, пусть и сломанную или порванную, вещь.
Когда джип проезжал мимо этих старательных «сборщиков урожая», Майкл даже забыл о том, что его могут подстрелить, что незащищенная спина – любимая цель для снайпера, да и винтовка, лежащая на коленях, – не самая надежная защита груди. Ему хотелось встать и обратиться с речью к французам, роющимся в руинах своих домов. «Бросьте все! – крикнул бы он. – Уходите из города. Что бы вы здесь ни нашли, не стоит ради этого умирать. То, что вы слышите, – разрывы снарядов. А когда разрывается снаряд, осколки не делают различий между живым человеком и орудием, между гражданскими и военными. Возвращайтесь позже, когда отсюда уйдет война. Ваши сокровища и так в безопасности, никому они не нужны, никто не сможет ими воспользоваться».
Но Майкл ничего не сказал, и джип продолжал катить по улице, жители которой, пораженные лихорадкой стяжательства, рылись в развалинах, извлекая на поверхность фотографии бабушек в серебряных рамках, дуршлаги и мясницкие ножи, расшитые покрывала, которые были белыми до того, как снаряд угодил в дом.
Улица вывела их на широкую площадь, безлюдную и с одной стороны совершенно открытую, потому что артиллерия сровняла дома с землей. По другую сторону площади протекала река Орн. За ней, Майкл это знал, закрепились немцы. Майкл не сомневался, что появление на площади медленно двигающегося джипа не осталось там незамеченным. Не сомневался он и в том, что Павон понимает: у противника они как на ладони, – но полковник ни на йоту не прибавил скорости. «Кому и что доказывает этот говнюк? – думал Майкл. – И почему он это делает не в одиночку, а подвергая страшному риску мою жизнь?»
Но никто не удосужился выстрелить по ним, так что «экскурсия» продолжалась.
Война, похоже, временно взяла передышку, лишь регулярно продолжали греметь пушечные выстрелы. Барабанные перепонки Майкла не реагировали на шум двигателя джипа, ставший уже привычным после стольких дней, проведенных на колесах среди пыли, военных колонн и разрывов снарядов. Проезжая по мертвым, разрушенным улицам старинного города, Майкл настороженно ловил совсем другие звуки: скрип петли, поворот дверной ручки, передергивание затвора. И он твердо знал, что обязательно их услышит, даже если в этот самый момент в радиусе ста ярдов от него бабахнет целая артиллерийская батарея.
Павон медленно кружил по городу, то под ярким солнечным светом, то погружаясь в лиловую тень. Эта тень была знакома Майклу по полотнам Писарро, Ренуара и Сезанна задолго до того, как он ступил на землю Франции. Джип остановился у целехонького указателя с названиями двух улиц, которых уже не существовало. Павон неторопливо вышел из машины, подошел к указателю. Майкл переводил взгляд с толстой, крепкой, загорелой шеи, виднеющейся из-под каски, на зияющие дыры в серых стенах зданий, за каждой из которых могла таиться смерть.
Павон вновь сел за руль, тронул джип с места. Теперь они ехали по когда-то центральной улице Кана.
– В тридцать восьмом я приезжал сюда на уик-энд. – Павон обернулся к Майклу. – С моим приятелем-кинопродюсером и двумя девушками с одной из его студий. Отлично провели время. Моего приятеля, его звали Жюль, убили в сороковом. – Павон всмотрелся в остатки стекла в широких витринах. – Не узнаю ни единой улицы.
«Фантастика, – подумал Майкл, – он рискует моей жизнью ради воспоминаний об уик-энде, который провел шесть лет назад с двумя телками и давно убитым продюсером».
После очередного поворота их глазам открылась куда более оживленная улица. У церкви стояли грузовики, три или четыре молодых француза с нарукавными повязками бойцов Сопротивления охраняли железный забор, несколько канадцев помогали раненым штатским залезть в кузов одного грузовика. Павон остановил джип на маленьком свободном пятачке перед дверями церкви. На мостовой грудой лежали старые чемоданы, большие плетеные корзины, саквояжи, сетчатые мешки, набитые домашним скарбом, спасенным из-под развалин.
Девушка в светло-синем платье, чистеньком, накрахмаленном, проехала мимо на велосипеде. Очень хорошенькая, с черными как вороново крыло волосами, падающими на плечи. Майкл с интересом оглядел ее. Девушка ответила ледяным взглядом, на лице читались ненависть и презрение. «Она же за все винит меня, – подумал Майкл, – за бомбардировки, за разрушенный дом, возможно, за убитого отца, за возлюбленного, который сейчас неизвестно где». Девушка проехала мимо, ее юбка мелькнула на фоне санитарной машины и посеченного осколками камня. Майклу так хотелось последовать за девушкой, догнать, поговорить, объяснить, убедить… Убедить в чем? Что он не жестокосердный, похотливый солдат, который не пропускает пару стройных ножек даже в мертвом городе, что он понимает ее трагедию, что она не должна так строго судить его, что у нее в сердце должна найтись для него капля жалости и сочувствия так же, как и она вправе рассчитывать на жалость и сочувствие…
Девушка исчезла за углом.
– Зайдем, – распорядился Павон.
После яркого солнечного света в церкви казалось очень темно. Глаза ничего не видели, уши ничего не слышали, зато нос работал исправно. Аромат толстых свечей и благовоний, которые курились в храме не одно столетие, смешивался с запахами скотного двора, старости, лекарств и смерти.
Стоя у порога, Майкл моргал глазами, вслушиваясь в шарканье детских ног по устланному соломой каменному полу. Высоко наверху зияла дыра, пробитая артиллерийским снарядом. Падающий в нее солнечный свет, словно мощным янтарным прожектором, пробивал царящий в церкви полумрак.
Когда глаза Майкла привыкли к темноте, он увидел, что в церкви очень много людей. Жители города, кто еще не убежал или не погиб, собрались здесь, ища защиты у Господа, ожидая, когда их увезут подальше от линии фронта. Поначалу Майклу показалось, что он попал в огромную богадельню. На полу, на носилках, одеялах, просто на кучах соломы лежали десятки морщинистых, желтолицых, едва живых, хрупких стариков и старух возрастом никак не меньше восьмидесяти лет. Одни тонкими, полупрозрачными пальцами терли себе горло, другие из последних сил натягивали на себя одеяла. Они издавали какие-то мяукающие звуки, горящими взглядами умирающих сверлили людей, которые стояли над ними. Эти люди мочились под себя, потому что не могли подняться самостоятельно, да и забыли про приличия. Они пытались содрать заскорузлые повязки с ран, полученных в этой войне молодых, которая целый месяц бушевала над их городом. Несчастные умирали от рака, туберкулеза, склероза сосудов, нефрита, гангрены, дистрофии, старческого маразма. От запахов их болезней, беспомощности, старости, соединившихся воедино в этой пробитой снарядом церкви, у Майкла перехватило дыхание. Он задумчиво смотрел на их обреченные, но сочащиеся ненавистью лица, освещенные широким лучом солнечного света, в котором, словно мотыльки, танцевали пылинки. И тут же, между охапками соломы и грязными подстилками, между раковыми больными, стариками со сломанными бедрами, которые до прихода англичан много лет пролежали в постелях, и старухами, чьих правнуков уже убили под Седаном, у озера Чад или в Оране, бегали дети, играли, сновали взад и вперед, на мгновение попадали под золотой луч, врывающийся в брешь, пробитую немецким снарядом, и снова ныряли в озера лиловых теней. Звонкий детский смех волнами прокатывался над головами отживших свое стариков и старух, которые лежали на каменном полу.
Вот это и есть война, думал Майкл, настоящая война. Без командиров, пытающихся охрипшими голосами перекричать гром орудий, без солдат, бросающихся на штыки за великие идеи, без оперативных сводок и приказов о присвоении очередного звания. Просто очень старых, собранных из вонючих комнатушек, откопанных из-под руин, беззубых, страждущих, глухих, бесполых людей положили на каменный пол, чтобы они ходили под себя и умирали под радостный топот играющих в салочки детей, под залп орудий, в грохоте которых слышались лозунги, являвшие собой истину в последней инстанции для тех, кто находился за три тысячи миль от этой церкви. А старики лежали, не воспринимая этих лозунгов, глухо стонали под веселый смех детей и ждали, когда какой-нибудь капитан из службы снабжения снимет с перевозки снарядов три грузовика, на которых их и отправят в другой, не менее разрушенный город, где и оставят, всеми забытых, в блаженной тишине, не нарушаемой гулом сражения.
– Полковник, а что может сказать по этому поводу Управление гражданской администрации? – спросил Майкл.
Павон улыбнулся ему и отечески тронул за руку, словно с высоты своего возраста и опыта понял, что Майкл чувствует себя виноватым в страданиях стариков, а потому его резкость можно и простить.
– Я думаю, нам тут делать нечего. Город заняли англичане, пусть они и…
Двое детей подошли к Павону и остановились перед ним. Четырехлетняя миниатюрная девочка с очень большими застенчивыми глазами держалась за руку брата, года на два или три старше ее, но еще более застенчивого.
– Пожалуйста, не могли бы вы дать нам сардин? – спросила она по-французски.
– Да нет же! – Братишка сердито вырвал свою руку, шлепнул девочку по запястью. – У этих сардин не бывает. У этих печенье. Сардины дают другие.
Павон улыбнулся Майклу, присел на корточки и обнял маленькую француженку, для которой разница между фашизмом и демократией состояла лишь в том, что от одних можно получить сардины, а от других – печенье. Малышка с трудом сдерживала слезы.
– Конечно, – ответил Павон по-французски. – Конечно. – Он повернулся к Майклу. – Майк, принеси сухой паек.
Майкл вышел на улицу, радуясь солнечному свету и свежему воздуху, и достал из джипа сухой паек. Вернувшись в церковь, он поискал взглядом Павона. И тут же перед Майклом возник семилетний мальчишка с нечесаной гривой волос и с картонной коробкой в руке, который, криво улыбаясь, начал канючить: