Молодые львы — страница 114 из 149

Офицер заулыбался, увидев джип, и взмахнул стеком. Майкл посмотрел на солдат. Их усталые лица блестели от пота, ни один не улыбался. По чистоте и аккуратности обмундирования и снаряжения солдат Майкл понял, что им предстоит первый в их жизни бой. Шагали они молча, сосредоточенно, уже выбившиеся из сил, уже обремененные непосильной ношей. На их пунцовых лицах читались печаль и тоска, словно прислушивались они не к завыванию волынок, не к далекому рокоту орудий, не к шарканью подошв по дороге, а к неким голосам, ведущим спор в глубине их душ, голосам едва слышным, а потому требующим полного внимания от тех, кто хочет понять предмет этого спора.

Когда джип почти поравнялся с офицером, двадцатилетний атлет лучезарно улыбнулся, продемонстрировав великолепные белоснежные зубы, и громким голосом, который они услышали бы и за сто ярдов, хотя от джипа его отделяло не больше пяти, произнес:

– Прекрасный денек, не так ли?

– Удачи вам, – откликнулся Павон; он говорил ровно и сдержанно, как положено человеку, который уже вышел из боя и может контролировать свой голос. – Удачи вам всем, капитан.

Капитан вновь по-дружески взмахнул стеком, и джип медленно проехал мимо всей роты. Замыкал колонну фельдшер с красными крестами на каске. Его молодое лицо было задумчиво, он нес сумку, набитую бинтами, шприцами, лекарствами, необходимыми для оказания первой помощи.


Майкл проснулся и прислушался к нарастающему орудийному гулу. Его одолевала тоска. Он вдохнул сырой, отдающий глиной воздух окопа, служившего ему спальней, резкий, пыльный запах растянутого над головой брезента палатки. Полежал, не шевелясь, в полной темноте, под теплыми одеялами, не в силах от усталости двинуть и пальцем. С каждой минутой зенитки громыхали все ближе. Опять воздушный налет, думал он, кляня немцев на все лады. Каждую ночь одно и то же.

Зенитки уже стреляли прямо над головой, слышался смертоносный посвист шрапнели, мягко и глухо шлепающейся о землю. Майкл протянул руку, нащупал каску и прикрыл ею детородный орган. Лежащий рядом вещмешок, набитый сменным нижним бельем, рубашками, брюками, он водрузил на грудь и живот. Потом руками прикрыл лицо, вдыхая теплый запах собственной плоти и пота, исходившего от длинных рукавов нижней рубашки. «Вот теперь, – думал он, полностью завершив подготовку к налету, – они могут в меня и попасть». За долгие недели пребывания в Нормандии он расставил по ранжиру жизненно необходимые ему органы и продумал, чем и как их защищать. Ранение в руки или ноги его не пугало.

Майкл лежал в полной темноте, вслушиваясь в грохот выстрелов и посвист падающего на землю железа. Глубокий окоп, в котором он спал, уютный и безопасный, похоже, хорошо защищал его от превратностей судьбы. Стенки он завесил жестким брезентом, содранным с разбившегося планера, дно застелил сигнальным полотнищем из блестящего шелка, которое придало его подземному убежищу восточную роскошь.

Интересно, который сейчас час, подумал Майкл, но усталость не позволила ему потянуться за электрическим фонариком, включить его и направить на циферблат наручных часов. От трех до пяти утра ему выпало стоять в карауле, вот он и гадал, стоит ли засыпать.

Налет продолжался. Самолеты, должно быть, летели очень низко, потому что не только сбрасывали бомбы, но и стреляли из пулеметов. Майкл вслушивался в вой двигателей и стрекотание пулеметов. Сколько воздушных налетов он пережил? Двадцать? Тридцать? Немецкая авиация раз тридцать пыталась его убить, одного среди многих, но потерпела неудачу.

А ведь не все раны – это трагедии, подумал он. Отчего бы не получить пулю в мышцу бедра? Небольшая такая канавка на коже длиной в восемь дюймов, аккуратный переломчик берцовой кости. Майкл представил себе, как бодро хромает, спускаясь по лестнице вокзала Гранд-Сентрал в Нью-Йорке в компании костылей, «Пурпурного сердца» и документа о демобилизации по ранению.

Он поглубже залез под одеяла, и вещмешок, лежащий на нем, шевельнулся, как живой, будто это была женщина. И внезапно Майклу страстно, отчаянно захотелось женщину. В голову полезли мысли о тех, с кем он переспал, о том, где это происходило. О его первой женщине, Луизе, которая уже в шестнадцать лет точно знала, чего хочет. В субботу вечером ее родители играли в бридж у знакомых, которые жили всего в трех кварталах. Школьные учебники лежали на столе у кровати, и Майкл все время ждал скрипа поворачивающегося в замке ключа. О других женщинах, которых тоже звали Луиза. Непонятно почему, но везло ему на Луиз. Старлетка со студии «Уорнер бразерс» в Голливуде, которая делила квартиру с тремя другими девушками; кассирша из ресторана на Шестидесятой улице в Нью-Йорке; лондонская Луиза, в постели которой он оставался и во время бомбежек. Электрический нагреватель в ее комнате окрашивал воздух в теплые красноватые тона. Майкл любил всех Луиз сразу, а также всех Мэри и Маргарет и, мучаясь воспоминаниями, ворочался на жесткой земле, думая о том, как эти женщины смеялись, о нежной коже их плеч, рук и бедер, о словах, которые они произносили, лежа с ним в постели.

Майкл думал обо всех женщинах, которые ни в чем не отказали бы ему, но с которыми он по той или иной причине избежал близости. Элен, высокая, светловолосая, десять лет назад, в ресторане, когда ее муж отлучился за сигарой, многозначительно коснулась своим коленом ноги Майкла и прошептала несколько слов, не оставлявших сомнения в ее намерениях. Но ее муж в колледже был лучшим другом Майкла, и Майкл из благородства сделал вид, что не понял намека. Сейчас он вспоминал статное, полное тело жены своего друга и не находил себе места под одеялом. А Флоренс, которая пришла к нему с письмом от матери, потому что хотела стать актрисой. Флоренс, такая юная, такая наивная. Майкл узнал, что она еще девственница, и из сентиментальности дал задний ход, посчитав, что девственница не должна походя отдаваться мужчине, который не любит ее и никогда не полюбит. Он вспоминал стройную, чуть неловкую девушку из своего родного городка, и ему хотелось вцепиться зубами в вещмешок, чтобы не взвыть от тоски.

И была еще балерина, жена пианиста, которая, прикинувшись пьяной, плюхнулась Майклу на колени на вечеринке на Двадцать третьей улице, но он тогда был очень увлечен учительницей из Нью-Рошелла. Он вспомнил девушку из Луизианы, у нее было трое здоровяков братьев, которых Майкл боялся… Ему припомнилась женщина, которая в зимний вечер в Виллидже, на Одиннадцатой улице, бросила на него откровенно приглашающий взгляд; потом в памяти всплыла молодая медсестра с потрясающими бедрами из больницы в Галифаксе, куда попал с переломом ноги его брат, и…

Майкл думал о белоснежной плоти, которая была ему предложена и была отвергнута им, и скрипел зубами под мокрым брезентом, проклиная глупейшую разборчивость давно ушедших дней. Каким же он был самодовольным кретином!

А ведь были еще такие женщины, с которыми он переспал, а потом бросил… Кэтрин, Рашель, Фет, Элизабет… Это долгие часы наслаждения, которого он себя лишил. Майкл горестно стонал и в бессильной злобе мял руками вещмешок.

Однако, утешил он себя, отвергал-то он далеко не всех. Более того, свое расположение он выказывал очень многим. И теперь Майкл радовался, что раньше нисколько не стыдился того, что у него много женщин; во всяком случае, этот аргумент его никогда не останавливал.

И все же, думал он, и все же, если удастся вернуться, без перемен не обойтись. Та страница жизни перевернута. Теперь он мечтал о спокойствии, упорядоченности, верности выбранной им женщине. Маргарет. Давно он избегал мыслей о Маргарет. А вот теперь, в этой сырой норе, под градом падающей с неба шрапнели, он не мог не вспомнить о ней. «Завтра же, – решил Майкл, – я ей напишу. И плевать мне на то, с кем она сейчас, что делает. Когда я вернусь, мы должны пожениться». Майкл без труда убедил себя в том, что Маргарет по первому его зову вернется к нему, выйдет за него замуж и они заживут вместе в залитой солнцем квартире в Нижнем Манхэттене, у них появятся дети, он будет работать от зари до зари, перестанет попусту растрачивать свою жизнь. Может, уйдет из театра. В театре он многого не добился – пока, во всяком случае, не добился. Так не податься ли в политику? Возможно, в этом его призвание. Почему бы, черт возьми, в конце концов не сделать что-то полезное, полезное для себя, для тех бедолаг, что умирают сегодня на переднем крае, для стариков и старух, лежащих на соломе на каменном полу церкви в Кане, для отчаявшегося канадца, для усатого капитана, который, вышагивая следом за волынщиком, проорал: «Прекрасный денек, не так ли?», для маленькой девочки, которая просила сардин… Возможно, он еще поживет в мире, где смерть уже не будет играть главную роль, в мире, где людям не придется жить среди множащихся могил, в мире, которым не будет править сержант похоронной службы.

Но если хочешь, чтобы потом к тебе прислушивались, право это надобно заработать уже сейчас. Нельзя всю войну просидеть за баранкой джипа полковника Управления гражданской администрации. Право говорить получат только те, кто вернется с переднего края, на своей шкуре испытав все ужасы войны. Только они заплатят за это право и будут знать, что отныне и до скончания их дней оно останется за ними…

Завтра надо попросить Павона о переводе, засыпая, подумал Майкл, надо обязательно попросить. И завтра же надо написать письмо Маргарет, она должна знать, она должна готовиться…


Зенитки замолчали, самолеты легли на обратный курс, к немецким позициям. Майкл сдвинул вещмешок с груди, убрал каску с нижней части живота. Господи, думал он, Господи, когда же это кончится?

И тут же под брезент сунулся часовой, на место которого заступал Майкл, и дернул его за ногу:

– Поднимайся, Уайтэкр. Пора на прогулку.

– Иду, иду, – ответил Майкл, сбрасывая одеяла. Дрожа от холода, он надел ботинки. Потом натянул куртку, подхватил с земли карабин и, по-прежнему дрожа всем телом, вылез в ночь. Небо затянуло низкими облаками, моросил противный мелкий дождь. Майкл опять нырнул под брезент, достал дождевик и надел его. Подойдя к часовому, который, прислонившись к джипу, беседовал с напарником, он сказал: – Я готов, можешь идти спать.