Молодые львы — страница 40 из 149

, да один огромный детина, на груди которого красовался вытатуированный клипер, несущийся под всеми парусами. Однако Ной с чувством глубокого удовлетворения отметил, что большинство добровольцев по сравнению с ним явно проигрывают. В последние месяцы он уделял своему телу куда больше внимания. Армия, думал Ной, ожидая, пока его грудную клетку просветят рентгеновскими лучами, поможет ему накачать мышцы. Хоуп будет довольна. Ной усмехнулся. Чтобы укрепить тело, он выбрал уж больно сложный и извилистый путь: дожидался, пока его страна вступит в войну с Японской империей.

Врачи уделили ему минимум времени. Зрение нормальное, грыжи, плоскостопия, геморроя, гонореи или сифилиса нет. Эпилепсией не страдает. Психиатру хватило полутора минут, чтобы решить, что у Ноя нет отклонений, которые могут помешать ему участвовать в современной войне. Подвижность суставов не вызвала бы замечаний даже у главного хирурга армии, зубов хватало для пережевывания армейской пищи. На коже не было ни шрамов, ни угрей, ни язв.

Ной с удовольствием натянул на себя одежду, подумав при этом, что завтра он уже будет ходить в военной форме, и встал в медленно ползущую очередь к желтому столику, за которым сидел издерганный, болезненного вида врач, проставлявший на медицинских картах штампы: «Годен к строевой», «Ограниченно годен» и «Негоден».

«Хорошо бы, – думал Ной, когда врач склонился над его картой, – меня послали в учебный лагерь под Нью-Йорком, тогда я мог бы видеться с Хоуп во время увольнений…»

Врач поднял один из штампов, потыкал им в подушечку с краской, а затем приложил к медицинской карте и отодвинул ее от себя. Ной взглянул на карту. Большими расплывчатыми лиловыми буквами на ней было изображено одно слово: «НЕГОДЕН». Ной зажмурился, тряхнул головой, но, когда он открыл глаза, надпись на карте не изменилась: «НЕГОДЕН».

– Но почему?!

Во взгляде врача читалось сочувствие.

– Тебя подвели легкие, сынок. На рентгеновском снимке видны рубцы на обоих легких. Когда ты болел туберкулезом?

– Я не болел туберкулезом.

Доктор пожал плечами:

– Очень сожалею, сынок. Следующий.

Ной медленным шагом вышел из здания. Уже стемнело. Резкий, пронизывающий декабрьский ветер гнал холодный воздух над старым фортом, казармами, плацем, с которого открывался вид на город. Нью-Йорк сверкал мириадами огней, отделенный от Ноя черной полосой воды. Новые группы призывников и добровольцев сходили с паромов, чтобы обойти многочисленных врачей, последний из которых ставил в медицинскую карту лиловый штамп. По телу Ноя пробежала дрожь. Он поднял воротник, сжимая в руке листок бумаги с результатами медицинского освидетельствования, который ветер едва не вырвал из его онемевших пальцев. Такой растерянности Ной не испытывал никогда, он сейчас напоминал школьника, оставленного на рождественские каникулы в общежитии, в то время как все его друзья разъехались по домам. Ной сунул руку под пальто, потом под рубашку. Добрался до кожи, нащупал пальцами ребра. Кожа от холодного ветра пошла мурашками. Ребра казались крепкими и вполне надежными. Ной осторожно кашлянул. Никаких болей, он чувствовал себя абсолютно здоровым.

Ной медленно поднялся на палубу парома, прошел мимо военного полицейского с винтовкой и в зимней шапке-ушанке. Обратно паром шел практически пустым. Все остальные, с горечью думал Ной, когда паром, названный именем давно умершего генерала, пересекал черную полоску воды, приближаясь к сверкающему огнями городу, плывут сейчас в другую сторону.


Ной сразу поехал к Хоуп, но не застал ее дома. Дядюшка, сидевший на кухне в нижнем белье и, как обычно, читавший Библию, недоброжелательно глянул на Ноя, которого невзлюбил с первого дня знакомства.

– А ты откуда? Я думал, тебя уже произвели в полковники.

– Вы не будете возражать, если я посижу здесь и подожду Хоуп?

– Посиди, почему не посидеть. – Дядя почесал под мышкой. Локоть его лежал на открытой странице. В тот вечер он читал Евангелие от Луки. – Только я не уверен, что Хоуп придет сегодня домой. Очень уж она стала легкомысленная, о чем я и написал ее родителям в Вермонт. Хоуп словно забыла, что на ночь следует приходить домой. – Он мерзопакостно усмехнулся. – А вот теперь, когда ее дружок подался в армию, она, должно быть, подыскивает ему замену. Или ты думаешь иначе?

На плите грелся кофейник, перед дядей стояла наполовину выпитая чашка. От запаха кофе желудок Ноя свело: он с утра ничего не ел. Но дядя не предложил ему кофе, а просить Ной не стал.

Он прошел в гостиную и уселся в обитое велюром кресло с дешевыми кружевными салфетками на ручках и спинке. День выдался очень уж долгим, лицо горело, исхлестанное холодным ветром, и Ной заснул, сидя в кресле. Он не слышал, как дядя громко шаркает ногами на кухне, стучит чашкой по блюдцу и гнусавым, скрипучим голосом читает вслух Библию.

Разбудил его лишь скрип открываемой двери-решетки, скрип, который он узнал бы среди тысячи звуков. Ной открыл глаза и поднялся с кресла в тот самый момент, когда Хоуп медленно и устало вошла в комнату. На мгновение она остановилась, увидев его, застывшего посреди гостиной, потом подбежала, бросилась ему на грудь. Ной обнял ее, прижал к себе.

– Ты здесь, – прошептала Хоуп.

Дядя с треском захлопнул дверь из гостиной в кухню, но ни один из них даже бровью не повел.

Ной потерся щекой о волосы Хоуп.

– Я все это время была в твоей квартире. Смотрела на твои вещи. Ты не позвонил ни разу за целый день. Что случилось?

– Меня не взяли в армию, – ответил Ной. – У меня рубцы на легких. Туберкулез.

– Боже мой! – ахнула Хоуп.

Глава 9

Майкла разбудил стрекот газонокосилки. Он открыл глаза в незнакомой постели, какое-то время вспоминал, как он сюда попал, что делал вчера. Спальню заполнял запах свежескошенной калифорнийской травы. «Должно быть, – говорил вчера его приятель-сценарист, наслаждаясь предзакатным солнцем у кромки плавательного бассейна в Палм-Спрингс, – человек двадцать пишут сейчас одно и то же. Дворецкий приносит в сад чай и спрашивает хозяина: «Вам с лимоном или молоком?» Тут подходит маленькая девятилетняя девочка и говорит: «Папа, настрой, пожалуйста, радио. Я не могу поймать сказку. Какой-то дядя все время говорит о Перл-Харборе. Папа, Перл-Харбор – это там, где живет бабушка?» Затем она наклоняет куклу и та пищит: “Мама”».

Глупо, подумал Майкл, но очень уж похоже на правду жизни. Судьбоносные события сообщают о себе расхожими штампами. Вот и известие о вселенской катастрофе не ворвалось, а застенчиво вошло в размеренную жизнь. К тому же это произошло в воскресенье, когда люди отдыхали после праздничного обеда, вернувшись из церкви, где усердно молили Господа о мире. Враг, казалось, получал дьявольское наслаждение, выбирая воскресенье для нанесения своих самых жестоких ударов. Аккурат после субботних пьянства и блуда и утреннего общения со Всевышним, предваренного стаканом минералки.

Сам Майкл под жарким солнцем играл в теннис с двумя солдатами с военной базы в Марч-Филд. Но довести партию до конца не удалось. Из здания клуба появилась женщина и сказала: «Вы бы зашли послушать радио. Помехи ужасные, но вроде бы я услышала, что на нас напали японцы». Солдаты переглянулись, положили ракетки и направились к клубу. Они тут же собрали свои вещи и уехали в Марч-Филд. Ни дать ни взять бал перед битвой у Ватерлоо. Галантные молодые офицеры вальсируют, целуют дам с обнаженными плечами и мчатся в развевающихся плащах во фландрскую ночь к своим пушкам на взмыленных лошадях, в топоте копыт и звоне сабель. Мчатся уже больше ста лет. На самом-то деле все наверняка было не так, но Байрон больно уж здорово написал об этом. И верим мы, естественно, ему. А как описал бы Байрон то утро в Гонолулу и следующее, в Беверли-Хиллз?

Майкл намеревался провести в Палм-Спрингс еще три дня, но после той незаконченной теннисной партии заплатил по счету и помчался в Лос-Анджелес. Ни развевающихся плащей, ни взмыленных коней, лишь взятый напрокат «форд», верх которого откидывался нажатием кнопки. И ждала его не битва, а арендованная квартира на первом этаже с видом на плавательный бассейн.

Газонокосилка стрекотала буквально у самого окна, выходившего на маленькую лужайку. Майкл повернулся и посмотрел на газонокосилку и на садовника, маленького японца лет пятидесяти, согнутого, тощенького, потратившего лучшие годы своей жизни на уход за травой и цветочными клумбами других людей. Он, как автомат, следовал за газонокосилкой, худенькие ручки крепко сжимали рукоятки.

Майкл усмехнулся. Хорошенькое дело, просыпаешься на следующее утро после того, как японские самолеты разбомбили американский флот… и видишь японца, наступающего на тебя с газонокосилкой наперевес. Потом Майкл пригляделся к садовнику повнимательнее, и улыбка сползла с его лица. Садовник мрачно смотрел прямо перед собой, страдание исказило его черты, словно ему только что сообщили, что он болен тяжелой и неизлечимой болезнью. Майкл вспомнил, как неделю назад японец выкашивал ту же лужайку с радостной улыбкой на устах, он что-то напевал себе под нос, обрезая олеандровый куст под окном.

Майкл поднялся и подошел к окну, застегивая пижаму. Стояло ясное, золотое утро, воздух был напоен свежестью южнокалифорнийской зимы. Ярко зеленел газон, желтые и красные георгины, высаженные вдоль каменного бордюра, напоминали яркие пуговицы на зеленом сукне. Садовник отдавал предпочтение строгим прямым линиям, наверное, следуя только ему известной восточной традиции, и треугольные клумбы очень походили на пирамиды из шаров на бильярдном столе.

– Доброе утро, – поздоровался Майкл. Он не знал имени садовника. Вообще не знал японских имен. Кроме одного – Сессуи Хайякава, кинозвезда давно минувших дней. Интересно, что поделывал в это утро старина Сессуи Хайякава?

Садовник остановил газонокосилку и посмотрел на Майкла, приветствие которого вырвало его из глубокой задумчивости.

– Да, сэр. – Голос японца был бесстрастным, пронзительным, без единого намека на теплые чувства. Но в маленьких черных глазах, затерявшихся среди мелких коричневых морщинок, читались, как показалось Майклу, растерянность и мольба. И Майклу захотелось сказать что-то сочувственное, ободряющее этому трудолюбивому стареющему эмигранту, который внезапно, в одну ночь, очутился в стане врагов и на которого теперь возложат вину за вероломное нападение, совершенное за три тысячи миль от садика, где он поддерживал идеальный порядок.