Молодые львы — страница 65 из 149

Убийство – объективная необходимость, смерть не измерить критериями добра и зла, она выше этого. Я могу убить девятнадцатилетнего лейтенанта, два месяца назад учившегося в Оксфорде, и оставить три дюжины немцев умирать на холме, исходя исключительно из этих принципов, потому что они верны. Каждый отдает все, что может, и тридцать семь человек умерли в конкретном месте и в конкретное время, ибо я счел, что так надо, что без этого не обойтись. А оплакивать их я стану лишь в одном случае: если за мной будут наблюдать люди, которых мои слезы могут вдохновить на смерть.

Если тебе кажется, что я восхищаюсь немецким солдатом, ты ошибаешься. Он превосходит других солдат, так как способен выдержать большие нагрузки. Его можно многому научить, поскольку он напрочь лишен воображения. Немецкому солдату, конечно, внушают, что он очень храбрый, те же слова говорят солдатам в любой армии мира, но в случае победы солдат не получит больше пива, а муштровать его будут никак не меньше, но, к счастью, он ничего этого не знает. В конечном счете армия есть произведение ее численности на мастерство командиров. Так говорил Клаузевиц, и вот в этом жизнь подтвердила его правоту. Немецкий солдат не может записать в свой актив ни то, что таких же, как он, еще десять миллионов, ни то, что руководят им самые одаренные люди Европы. Первое определил уровень рождаемости в Центральной Европе, второе – его величество Случай и честолюбие тысяч людей.

Немецкому солдату очень повезло, что в этот судьбоносный момент, когда маятник истории может качнуться и в ту, и в другую сторону, им руководят люди с толикой безумия. Гитлер впадает в истерику перед картами, развешанными в его ставке в Берхтесгадене, Геринга вытащили из клиники для наркоманов в Швеции. Рем, Розенберг, все остальные… Старина Фрейд потирал бы руки от удовольствия, если б, выглянув из своего венского кабинета, увидел, что все они ожидают в приемной. Только безумец с его иррациональным взглядом на окружающий мир мог осознать, что одного лишь обещания узаконить погромы хватит для того, чтобы за десять лет построить империю. В конце концов, евреев убивали двадцать веков без какого-либо ощутимого результата. Нас ведут против нормальных, благоразумных людей, которые не способны отойти от установленных правил, даже если б их почки лопнули от напряжения. Нами управляют люди, одурманенные парами опиума, и невнятно бормочущие ефрейторы, которые набирались военных знаний двадцать пять лет назад в Пассенделе[46], подавая в окопе чай смертельно уставшему капитану. Как мы можем потерпеть поражение?

Будь я эпилептиком, страдай от амнезии или паранойи, я бы питал больше надежд на успех в Европе и еще лучше служил бы своей стране…


Седовласый врач в чине полковника выглядел лет на семьдесят. Мешки под глазами, щеки в багровых прожилках, трясущиеся руки, которыми он ощупывал колено Кристиана. От врача пахло коньяком, а его маленькие, слезящиеся глазки подозрительно всматривались в рубцы на ноге Кристиана и в его лицо в поисках признаков симуляции и обмана. За последние тридцать лет врач навидался и первого, и второго, осматривая выздоравливающих солдат армии кайзера, армии социал-демократов, армии Третьего Рейха. Все эти тридцать лет, думал Кристиан, неизменным оставался лишь запах изо рта врача. Генералы менялись, сержанты умирали, один набор философских взглядов уступал место другому, но от врача все так же веяло ароматом темно-янтарной жидкости, разлитой в бутылки, привезенные из Франции, как и в тот день, когда император Франц-Иосиф, стоя рядом со своим царственным братом в Вене, принимал парад саксонской гвардии, которая выступала в поход на Сербию.

– Лечение закончено, – вынес вердикт полковник, и санитар пометил карту Кристиана двумя условными значками. – Все отлично. Внешний вид не слишком хорош, но ты сможешь отмахать пятьдесят километров и ничего не почувствуешь. Что?

– Я ничего не сказал, господин полковник.

– Годен к строевой. – Полковник уставился на Кристиана, словно тот посмел возразить ему. – Что?

– Так точно, господин полковник.

Полковник нетерпеливо похлопал его по ноге.

– Опусти брючину, сержант. – Он наблюдал, как Кристиан встает, опускает брючину. – Кем ты был до войны?

– Лыжным инструктором, господин полковник.

– Что? – Полковник глянул на Кристиана так, словно тот смертельно оскорбил его. – Кем?

– Учил людей кататься на горных лыжах, господин полковник.

– Ага, – кивнул врач. – С таким коленом на лыжах уже не покатаешься. Да и незачем. Это детская забава. – Он отвернулся и принялся тщательно мыть руки, словно очень уж сильно запачкался, прикоснувшись к бледной коже Кристиана. – Иногда будешь прихрамывать. Что тут такого? Отчего человеку не похромать? – Врач рассмеялся, обнажив желтые вставные зубы. – Иначе как узнают, что ты воевал?

Когда Кристиан выходил из кабинета, врач все еще тер руки в большой эмалированной раковине, сильно пахнущей карболкой.


– Будь так любезен, принеси мне штык, – попросил Гарденбург. Кристиан сидел у его кровати, глядя на свою вытянутую вперед ногу, которая по-прежнему не сгибалась. На другой кровати лежал человек-ожог, запеленутый в белоснежный кокон, благоухающий запахом гниющей плоти. Перед этим Кристиан сказал лейтенанту, что завтра отбывает на фронт. Гарденбург ничего не ответил. Лежащая на подушке забинтованная голова лейтенанта более всего напоминала куриное яйцо. Несколько секунд Кристиан дожидался ответа, а потом решил, что Гарденбург не расслышал его слов.

– Господин лейтенант, я сказал, что завтра уезжаю на фронт.

– Я тебя слышал, – ответил Гарденбург. – Будь так любезен, принеси мне штык.

– Что вы сказали, господин лейтенант? – Кристиан решил, что лейтенант произнес совсем другое слово, но из-за повязки оно прозвучало как «штык».

– Я же сказал, мне нужен штык. Принеси его завтра.

– Я отбываю в два часа дня.

– Так принеси его утром.

Кристиан смотрел на перекрывающие друг друга полоски бинта, но, разумеется, не увидел в них ничего такого, что могло бы подсказать ему, чем обусловлена столь необычная просьба. Как обычно, он ничего не смог почерпнуть и из интонаций глуховатого голоса Гарденбурга.

– У меня нет штыка, господин лейтенант.

– Так стащи его вечером. Это несложно. Ты сможешь стащить штык, не так ли?

– Смогу.

– Чехол мне не нужен. Только штык.

– Господин лейтенант, я вам очень благодарен за все, что вы для меня сделали, я всегда готов вам услужить, но… если вы решили… – Он замялся. – Если вы решили покончить с собой, я не смогу заставить себя…

– Да не собираюсь я покончить с собой, – ответил ему все тот же приглушенный, ровный голос. – Ну и дурак же ты. Ты слушал меня почти два месяца. Разве я похож на человека, который собрался покончить с собой?

– Нет, господин лейтенант, но…

– Штык нужен мне для него.

Кристиан выпрямился на маленьком деревянном стуле с низкой спинкой.

– Для кого, господин лейтенант?

– Для него, для него. – В голосе Гарденбурга послышались нотки раздражения. – Для человека на другой кровати.

Кристиан медленно повернулся к белоснежному кокону. Человек-ожог лежал тихо, молча, не шевелясь, как и два последних месяца. Кристиан вновь посмотрел на Гарденбурга.

– Не понял, господин лейтенант.

– Он попросил меня убить его. Все очень просто. Рук у него не осталось. Практически ничего не осталось. И он хочет умереть. Три недели назад он сказал об этом врачу, так этот идиот запретил ему подобные разговоры.

– Я не знал, что он может говорить, – изумился Кристиан и опять повернулся к человеку-ожогу, словно это открытие могло что-то изменить в его облике.

– Может, может, – заверил его Гарденбург. – По ночам мы ведем долгие разговоры. Он говорит ночью.

«Что же за беседы ведут здесь человек без рук и всего остального и человек без лица?» – подумал Кристиан. Должно быть, от них стынет теплый итальянский воздух. По его телу пробежала дрожь. Человек-ожог лежал неподвижно. «А ведь он слышит нас, – подумал Кристиан. – Слышит и понимает каждое наше слово».

– Он часовой мастер, из Нюрнберга. Специализировался на спортивных часах. У него трое детей, и он решил, что хочет умереть. Тебя не затруднит принести штык?

– Даже если я его принесу, – Кристиану очень уж не хотелось становиться соучастником самоубийства человека-ожога, лишенного глаз, голоса, пальцев, лица, – какой от этого будет прок? Он же не сможет им воспользоваться.

– Воспользуюсь им я. Надеюсь, это понятно?

– Каким образом?

– Встану с кровати, подойду к нему и воткну штык в грудь. Так ты его принесешь?

– Я не знал, что вы можете ходить… – Изумление Кристиана нарастало. Медсестра сказала ему, что Гарденбург сможет сделать первый шаг месяца через три.

Медленно, плавно лейтенант сбросил с груди одеяло. Кристиан вытаращился на него, словно увидел мертвеца, поднимающегося из могилы. А Гарденбург тем временем перебросил ноги через край кровати и встал. Из-под мешковатой, покрытой пятнами байковой пижамы торчали бледные босые ступни.

– Где вторая кровать? – спросил Гарденбург. – Покажи мне, где вторая кровать.

Кристиан взял его за руку и повел через узкую полоску мраморного пола. Наконец колени лейтенанта коснулись матраса.

– Дошел, – констатировал Гарденбург.

– Почему? Почему вы никому не сказали, что можете ходить? – Кристиану казалось, что он задает вопросы призракам, пролетающим мимо окна в кошмарном сне.

Стоя у кровати человека-ожога в желтой байковой пижаме и чуть покачиваясь, Гарденбург хохотнул сквозь свое марлевое забрало.

– Не должен человек посвящать начальство во все свои секреты. – Он наклонился над белым коконом, начал ощупывать его. Потом рука лейтенанта остановилась на груди человека-ожога.

– Здесь, – раздался голос из-под толщи бинтов. Голос был хриплый, лишенный всего человеческого. Словно умирающая птица, или пантера, захлебывающаяся в собственной крови, или обезьяна, насаженная порывом ветра на острый конец обломившейся ветви, в последний миг обрели дар речи, чтобы произнести одно-единственное слово: «Здесь».