Ной медленно поднялся по ступеням, ведущим к двери казармы, и переступил порог, оставив за спиной сгущающиеся сумерки. Кто-то уже спал, в центральном проходе на двух сдвинутых тумбочках играли в покер. У двери на Ноя пахнуло спиртным. Райкер, его койка стояла ближе других, спал с пьяной ухмылкой на лице.
Донелли, который лежал на койке в трусах и майке, приоткрыл один глаз.
– Аккерман, мне плевать на то, что вы убили Христа, но я никогда не прощу тебе невымытое окно. – И глаз закрылся.
Губы Ноя разошлись в улыбке. Это же шутка, подумал он, грубая, но шутка. А если они воспринимают случившееся с юмором, значит, не все так плохо. Но мужчина на соседней койке, долговязый, тощий фермер из Южной Каролины, который сидел, обхватив голову руками, вдруг добавил очень серьезно:
– Вы втянули нас в эту войну. Так почему же ты не можешь вести себя по-человечески?
И тогда Ной понял, что шуткой здесь и не пахнет.
Он прошел к своей койке, не поднимая глаз, избегая смотреть на солдат, но чувствуя, что они смотрят на него. Даже картежники прервали игру, когда он проходил мимо них. Даже Уайтэкр, новичок, вроде бы приличный парень, который тоже пострадал в этот день от десницы начальства, сидел на заправленной койке и хмуро смотрел на него.
Фантастика, думал Ной. Но это пройдет, пройдет…
Он достал оливкового цвета картонную коробку, в которой держал бумагу, сел на койку и начал писать письмо Хоуп.
«Дорогая моя, я только что закончил уборку. Отполировал девятьсот шестьдесят стекол столь же тщательно, как ювелир шлифует пятидесятикаратный алмаз для любовницы бутлегера. Я не знаю, смогу ли я противостоять в бою немецкому пехотинцу или японскому матросу, но с армией окон я готов потягаться в любое время…»
– Евреи не виноваты в том, что они умнее других, – громко и отчетливо заявил кто-то из картежников. – Поэтому их так мало в армии. Поэтому они зарабатывают столько денег. Я их не виню. Будь у меня столько же ума, я бы тоже сюда не попал. Я бы сидел в роскошном «люксе» вашингтонского отеля и считал денежки, которые катятся в мой карман.
В казарме повисла тишина. Ной знал, что все картежники смотрят на него, но не повернулся к ним, продолжая писать.
«Мы также совершаем марш-броски. В гору и под гору, днем и ночью. Я думаю, что армия делится на две части. Одна воюет, вторая марширует и моет окна, и меня приписали ко второй части. Таких натренированных ног, как у меня, не было ни у кого из Аккерманов».
– У евреев огромные инвестиции во Франции и Германии, – заговорил другой картежник. – Им принадлежат все банки и бордели в Берлине и Париже, вот Рузвельт и решил, что мы должны защищать их капиталы. И объявил войну.
«Я прочитал в газете, что это война машин, – писал Ной, – но до сих имел дело только с одной машиной – для выжимания половых тряпок…»
– У них есть международный комитет, – продолжал голос. – Заседает он в Польше, в городе Варшаве, и рассылает приказы по всему миру: покупаем это, продаем то, объявляем войну этой стране, заключаем перемирие с той. Двадцать бородатых стариков раввинов…
– Аккерман, – раздался еще один голос, – ты об этом слышал?
Ной наконец-то повернулся к картежникам. Они прекратили игру и все, усмехаясь, смотрели на него холодно и пренебрежительно.
– Нет, я ничего об этом не слышал.
– Почему бы тебе не составить нам компанию? – с подчеркнутой вежливостью спросил Силичнер. – Мы вот играем в свое удовольствие, опять же ведем интересную беседу.
– Благодарю за приглашение, но я занят.
– Нам вот очень любопытно, – Силичнер, родом из Милуоки, говорил с едва уловимым немецким акцентом, – как вышло, что тебя забрали в армию? Неужели в призывной комиссии не оказалось никого из твоей ложи[47]?
Ной взглянул на лист бумаги, который держал в руке. Не дрожит, с удивлением отметил он. Ну совсем не дрожит.
– А я слышал о еврее, который пошел в армию добровольно, – произнес кто-то еще.
– Не может быть! – воскликнул Силичнер.
– Клянусь Богом. Из него сделали чучело и поставили в музей.
Картежники громко рассмеялись, но в этом смехе чувствовалась фальшь.
– Мне жаль Аккермана, – продолжал Силичнер. – Искренне жаль. Подумать только, какие деньги он мог бы зарабатывать, продавая на черном рынке покрышки и бензин, если бы не попал в пехоту.
«Вроде бы, – твердой рукой писал Ной оставшейся на далеком севере жене, – я не рассказывал тебе о нашем новом сержанте, который прибыл в роту на прошлой неделе. У него нет передних зубов, он шепелявит и говорит, словно новичок, впервые выступающий на собрании команды юношеской лиги…»
– Аккерман!
Ной поднял голову.
У его койки стоял капрал из другой казармы.
– Тебя вызывают в канцелярию роты. Немедленно.
Ной аккуратно положил недописанное письмо в коробку с бумагой и не спеша убрал ее в тумбочку. Он знал, что все, кто не спит, следят за каждым его движением. Когда он проходил мимо картежников, стараясь не сбиться на быстрый шаг, Силичнер не преминул пустить шпильку:
– Ему собираются вручить орден. «Крест Дилэнси-стрит». За то, что он каждый день съедал по селедке.
Вновь все загоготали. Но очень уж фальшиво.
«Я должен постараться это уладить, – думал Ной, выходя в синие сумерки, опустившиеся на лагерь. – Как-нибудь, как-нибудь…»
Уличный воздух показался ему особенно свежим после тяжелого, спертого духа казармы. И тишина пустынных дорожек, пролегающих между низких, длинных зданий, ласкала слух после всех этих разговоров. «Скорее всего, – думал Ной, – в канцелярии мне устроят очередную головомойку». Пусть так, но его радовал короткий отдых, временное перемирие с армией и со всем окружающим миром.
Он миновал угол и тут же услышал торопливые шаги. Прежде чем Ной успел повернуться, он почувствовал, что его руки зажали, словно в тиски.
– Что ж, еврейчик, получи первую порцию лекарства, – услышал он вроде бы знакомый голос.
Ной дернул головой, и удар пришелся по уху. Оно сразу онемело, как и половина лица. Бьют дубинкой, в изумлении подумал он, пытаясь вырваться, зачем они бьют дубинкой? Последовал новый удар, и у Ноя подогнулись колени.
Очнулся он в полной темноте на траве между двумя казармами. Лицо было опухшим, мокрым. Ною потребовалось минут пять, чтобы доползти до казармы и сесть, привалившись к стене.
Майкл думал о пиве. Он шагал позади Аккермана сквозь пыль и зной и думал о пиве в стаканах, пиве в больших пивных бокалах, пиве в бутылках, бочонках, оловянных кружках, жестяных бидонах, хрустальных кубках. Он думал об эле, портере, стауте[48], потом мысли его вновь вернулись к пиву. Майклу вспомнился круглый бар на Шестой авеню, куда любили заглядывать одетые в штатское полковники регулярной армии, направляющиеся из Верхнего Манхэттена на Губернаторский остров. Пиво им подавали в сужающихся книзу стаканах, и бармен всегда бросал в стакан кубик льда, прежде чем подставить его под сверкающий кран и наполнить пенистой жидкостью. Ему вспомнился модный ресторан в Голливуде с репродукциями картин французских импрессионистов над стойкой – пиво там подавали в запотевших кружках или брали по семьдесят пять центов за бутылку. Ему вспомнилась собственная гостиная, где он глубокой ночью, удобно устроившись в кресле и читая газету, выпивал бутылочку пива, прежде чем отойти ко сну. Ему вспомнился бейсбольный стадион, где жаркими, душными летними вечерами пиво наливали в бумажные стаканчики, чтобы зрители не могли забрасывать игроков пустыми бутылками.
Майкл шагал и шагал. Он устал, ужасно хотелось пить. Кисти рук онемели и раздулись; так случалось на пятой миле любого марш-броска, но в принципе Майкл чувствовал себя неплохо. До него доносилось шумное, надрывное дыхание Аккермана, он видел, как парня шатает от усталости даже на небольших подъемах.
Он жалел Аккермана. Этот парень и так отличался хрупким телосложением, а марш-броски, проблемы с начальством и наряды превратили Аккермана в скелет, обтянутый кожей. Из солдата он стал его тенью. Майкл испытывал чувство вины, глядя на согнутую спину Аккермана. Долгие месяцы учения отразились и на Майкле. Он тоже похудел, но при этом заметно окреп: ноги стали сильными, мощными, тело – крепким, упругим. И Майклу казалось несправедливым, что в одной колонне с ним идет человек, у которого каждый шаг вызывает страдания, тогда как сам Майкл бодр по-прежнему. Опять же портила ему настроение и та нездоровая атмосфера, которая в последние две недели сложилась вокруг Аккермана. Постоянные злые насмешки, провокационные разговоры, которые велись на повышенных тонах, для того чтобы Аккерман ничего не упустил. «Гитлер, конечно, во многом не прав, но надо отдать ему должное, он знает, как поступать с евреями…»
Раз или два Майкл пробовал вмешаться, но в роте, большинство которой составляли южане, он был новичком, да еще приехал из Нью-Йорка, поэтому к нему не прислушались, и жестокая игра продолжалась и продолжалась.
В роте был еще один еврей, здоровяк по фамилии Файн, но его никто не трогал. Любить не любили, но и не приставали. Возможно, из-за его габаритов. Это был огромный детина, но довольно добродушный. Пожалуй, никому не хотелось испытать на себе силу его огромных, узловатых кулаков. К тому же обидеть Файна было трудно. Он не придавал особого значения словам, пропуская их мимо ушей, обычно даже не понимал, что его хотят обидеть, поэтому подкалывать Файна не доставляло никакого удовольствия. Но если бы его достали, он наверняка смог бы разобраться с обидчиком. Вот его и не трогали те, кто осиным роем вился над Аккерманом. Таковы уж армейские законы, думал Майкл.
Возможно, он допустил ошибку, когда на собеседовании в Форт-Диксе сказал, что хочет пойти в пехоту. Романтика попутала. На самом деле ничего романтичного он здесь не нашел. Только стертые ноги, невежественные солдаты, пьянство да шепелявый голос сержанта: «Я научу вас, как держать винтовку и бороться за свою жизнь…»