Молодые львы — страница 82 из 149

– Один фунт вас устроит?

– Это все, что у тебя есть?

– Да, сэр.

– Давай. – Минси взял купюру. – Спасибо. Я рад, что ты с нами, Уайтэкр. До тебя здесь был полный бардак. Если б ты еще и выглядел как солдат.

– Буду стараться, сэр.

– Пришли ко мне сержанта Московица. У этого сукина сына всегда полно бабок.

– Слушаюсь, сэр. – Он вышел из кабинета и послал к капитану сержанта Московица.

Вот так проходили его дни в Лондоне зимой 1944 года.


– Смрад моего греха, – изрек король после ухода Полония, – доходит к небу; На мне лежит древнейшее проклятье – Убийство брата[55].

На передних панелях маленьких ящичков, специально установленных для этой цели с обеих сторон сцены, вспыхнули слова «ВОЗДУШНАЯ ТРЕВОГА». Мгновением позже завыли сирены, и практически сразу от побережья донесся грохот зениток.

– …Не могу молиться, – продолжал король. – Хотя влечет меня к молитве воля. Сильнейший грех сражает силу слова.

Зенитки грохотали все ближе: самолеты уже достигли пригородов Лондона. Майкл огляделся. Он попал на премьеру. Эту постановку, с новым Гамлетом, ожидали с нетерпением, так что зрители, по меркам военного времени, выглядели просто шикарно. В зале преобладали пожилые леди, которые, похоже, видели всех Гамлетов, начиная с сэра Генри Ирвинга[56]. В ярком свете рампы поблескивали седые волосы и черные вуалетки. Старушки, как и остальные зрители, сидели тихо, не отрывая глаз от короля, который в тревоге и смятении мерил широкими шагами темный зал в Эльсиноре.

– «Прости мне гнусное убийство»? Нет, – громко воззвал король. – Тому не быть! Я все еще владею Всем, что меня к убийству повлекло: Короной, честолюбием, женой.

То был звездный миг короля, и чувствовалось, что артист поработал над этим эпизодом. Еще бы, сцена была в полном его распоряжении, и ему предстояло произнести длинный, звучный монолог. Играл он блестяще. Мятущийся, страдающий, интеллигентный, проклятый за содеянное, он полностью захватил внимание зала, тогда как Гамлет еще томился за кулисами, гадая, убивать ему короля или нет.

Грохот орудий неумолимо приближался к театру. Уже слышался вой моторов немецких самолетов, проносящихся над золоченым куполом. Громче и громче говорил король, донося до зрителей английскую речь трехсотлетней давности, бросая вызов бомбам, моторам, зениткам. Зал замер. Зрители вслушивались в монолог с такими вниманием и любопытством, словно сидели в «Глобусе» на первой постановке новой трагедии Шекспира.

– В испорченном житье на этом свете, – кричал король, – Горсть золота в преступника руке Искупит казнь; постыдною ценою Закона власть нередко подкупали. Но там не так! Обман там не поможет…

Тут заговорила зенитная батарея, расположенная у задней стены театра, где-то неподалеку взорвались две бомбы. Здание содрогнулось.

– …Деянья там в их настоящем виде… – громко произнес актер, ни на секунду не забывая, что он на сцене: руки грациозно двигались, говорить он старался с расстановкой, укладывая фразы между выстрелами зениток. – …И сами мы должны… – Король прибавил темпа, воспользовавшись коротким затишьем: должно быть, зенитчики перезаряжали орудия. – Разоблачать Своих грехов преступную природу… – Но тут где-то рядом заревели реактивные установки, жуткий посвист которых напоминал звук падающих бомб, и король замолчал, прохаживаясь по сцене, дожидаясь следующего затишья. Дождался.

– Итак, что остается мне? Подумать, Раскаянье что может совершить?

Тут его голос потонул в страшном грохоте, а театр вновь затрясло.

Бедняга, думал Майкл, вспоминая премьеры, на которых ему довелось присутствовать; бедняга, такая роль, возможно, она – венец его карьеры после долгих лет ожидания. Как он, должно быть, ненавидит немцев!

– …О горе мне! – выплыло из треска и рева. – О грудь, чернее смерти!

Самолеты пронеслись над головой. Зенитная батарея у театра послала в раскалывающееся от грохота небо последний стальной привет. Эстафету перехватили другие зенитные батареи, в Хэмпстеде. На фоне удаляющейся стрельбы, теперь уже напоминавшей барабанную дробь на происходящих на соседней улице генеральских похоронах, король продолжил, медленно, сдержанно, с величием, доступным только актеру.

– Душа в борьбе за светлую свободу Еще тесней закована в цепях. Спасите, ангелы! – декламировал он в блаженной тишине. – Колени, гнитесь! Стальная грудь, смягчись, как грудь ребенка! Быть может, вновь все будет хорошо!

Он преклонил колени перед алтарем, и появился Гамлет, изящный и мрачный, затянутый в черное трико. Майкл снова огляделся. Спокойные лица, взгляды, устремленные на сцену. И пожилые леди, и военные сидели не шевелясь.

«Я вас люблю, – хотелось крикнуть Майклу, – я вас всех люблю! Вы самые лучшие, самые храбрые и самые глупые люди на земле, и за вас я с радостью отдам жизнь».

Слезы покатились по щекам Майкла, когда он вновь взглянул на сцену, где Гамлет, раздираемый сомнениями, убирал меч в ножны, не желая убивать своего дядю во время молитвы.

Где-то далеко одинокая зенитка отсалютовала затихающему небу. Наверное, решил Майкл, одна из женских батарей, припозднившаяся, но по-женски желающая показать свою решительность.


Лондон горел, когда Майкл вышел из театра и направился к Гайд-парку. Небо мерцало, тут и там в низких облаках отражалось оранжевое зарево пожаров. Гамлет уже умер. Вот сердце благородное угасло! – уже воскликнул Горацио. – Покойной ночи, милый принц! Спи мирно Под светлых ангелов небесный хор! – произнес Горацио свои последние слова о делах бесчеловечных и кровавых, случайных карах, негаданных убийствах.

Занавес медленно опускался, и на сцену несли цветы для Офелии и других артистов, а в этот момент последние подбитые немецкие самолеты падали над Дувром и последние англичане – жертвы бомбардировки умирали в своих пылающих домах.

На Пиккадилли батальоны проституток подсвечивали фонариками лица проходящих мужчин и, хрипло смеясь, зазывали: «Эй, янки, два фунта, янки».

Майкл, медленно пробираясь сквозь толпу проституток, солдат, военных полицейских, думал о Гамлете, обратившемся к Фортинбрасу и его людям со словами:

Вот это войско

И юный вождь, принц нежный и цветущий:

Его душа горит желаньем славы,

Лицом к лицу он встретился с безвестным

Исходом битв, и оболочку духа

Он предал смерти, счастью и мечам

Из-за яичной скорлупы.

«Вот так мы смеемся над невидимым исходом, – мысленно улыбнулся Майкл, глядя на солдат, торгующихся с проститутками. – Что за жалкая, сомнительная усмешка! Мы отдаем все, что смертно и неверно, за нечто большее, чем скорлупка, но как отличаются от Фортинбраса и его двадцати тысяч воинов реальные, настоящие солдаты! Да, Шекспир преувеличивал. Скорее всего ни одна армия, даже армия старины Фортинбраса, вернувшаяся с польских войн, не может быть такой воинственной и смелой духом, как изволил написать драматург. Слова, конечно, красивые, и они в точности соответствовали тому деликатному положению, в которое попал Гамлет, но Шекспир, выводя их на бумаге, наверняка знал, что это ложь. Нам никогда не узнать, что думал рядовой первого класса пехоты Фортинбраса о своем изящном и нежном принце, его духе, объятом дивным честолюбием. Любопытная получилась бы сцена… Двадцать тысяч человек, которые ради прихоти и вздорной славы идут в могилу, как в постель. Ой ли? Но здесь-то, – думал Майкл, – могилы уготованы не двадцати тысячам, а гораздо большему числу солдат, может, и мне самому, хотя, возможно, за триста лет прихоть и вздорная слава несколько утратили свою притягательность. И все же мы идем, идем. Пусть и без той запечатленной в высокопарном слоге величавой решимости, которой восхищался человек в черном трико, но идем. И описывать наши телодвижения уместнее корявой прозой, юридическим языком, столь непонятным для обычных людей. Решение будет вынесено скорее всего не в нашу пользу, гражданским судом, который нам не враг, но и не друг, приговор зачитает довольно-таки честный судья, основываясь на мнении присяжных, избранных по большей части не из нашей среды, взявшихся за дело, не подпадающее под их юрисдикцию. «Идите, – говорят они, – и пусть кто-то из вас погибнет. У нас есть на то свои резоны». Мы не очень-то им доверяем, но и не слишком сомневаемся в их правоте, а потому идем. «Идите, и пусть кто-то из вас погибнет. Мир не станет лучше после того, как вы покончите с этим делом, но, возможно, он не станет и хуже». Где же Фортинбрас, который, взмахнув плюмажем и приняв благородную позу, облачит эту идею в ласкающие слух словеса? N’existe pas[57], как говорят французы. Весь вышел. Нет его в Америке, нет в Англии, тихонько сидит он во Франции, молча усмехается в России. Исчез Фортинбрас с лица земли. Черчилль попытался вернуть его, но на поверку голос его обернулся теми же призывами к войне, что отзвучали три года назад. Насмешка над невидимым исходом переродилась в наши дни в скептическую гримасу. Это война кислой ухмылки, – думал Майкл, – однако в ней погибнет столько людей, что даже самый кровожадный зритель театра «Глобус» начала семнадцатого века, и тот скажет: “Достаточно!”».

Майкл медленно шагал по Гайд-парку, думая о лебедях, которые сейчас устраиваются на ночь на Серпентайне[58], об ораторах, которые обязательно появятся здесь в воскресенье, о зенитчиках, которые сейчас кипятят воду для чая и отдыхают, поскольку вражеские самолеты улетели обратно. Он вспомнил приехавшего в Лондон в отпуск капитана-ирландца из Дувра, батарея которого сбила сорок немецких самолетов. Столичные зенитчики капитану не показались. «Они никогда никого не собьют, – презрительно говорил ирландец. – Просто удивительно, что в Лондоне еще есть целые дома. Эти парни так усердно сажают рододендроны вокруг огневых позиций и так драют орудийные стволы, дабы произвести хорошее впечатление на миссис Черчилль, случись ей проезжать мимо, что теперь могут стрелять только из своих концов».