Прошу тебя, дорогая, не смейся надо мной из-за того, что я так торжественно рассуждаю о будущем нашего малыша, который, возможно, еще не успел родиться. Но судя по всему, меня еще долго не отпустят в увольнительную, и я не знаю, когда мне представится случай столь обстоятельно высказаться по этой волнующей меня проблеме.
Я уверен, родная моя, – писал Ной медленно, выводя каждое слово, – что у нас будет прекрасный ребенок, сильный, умный, и мы будем очень его любить. Обещаю вернуться к нему и к тебе целым и невредимым. Я вернусь, что бы ни случилось. Я вернусь, чтобы помогать тебе менять малышу подгузники, чтобы рассказывать ему сказки перед сном, кормить его шпинатом и учить пить молоко из чашки, чтобы водить его по воскресеньям в зоопарк и говорить ему, как называются животные, на которых он обратит внимание, чтобы объяснять, почему нельзя бить маленьких девочек и почему он должен любить маму так же сильно, как любит ее его отец.
В последнем письме ты написала, что хотела бы назвать нашего ребенка, если родится мальчик, в честь моего отца. Пожалуйста, не делай этого. Я не самого высокого мнения о своем отце и всю жизнь старался держаться от него подальше, хотя человеком он был, безусловно, неординарным. Если хочешь, назови нашего малыша Джонатаном, в честь своего отца. Я его немного побаиваюсь, но с того самого рождественского утра в Вермонте питаю к нему самые теплые чувства.
О тебе я не беспокоюсь. Я знаю, у тебя все будет хорошо. Не беспокойся и ты обо мне. Теперь со мной ничего не случится.
P.S. Сегодня вечером, перед обедом, я сочинил стихотворение. Первое в своей жизни. Запоздалая реакция на штурм укрепленной позиции. Вот оно. Никому не показывай. Мне стыдно.
Бойся смятения сердца,
Сердце не для войны.
Бойся тихого стука
В медные двери судьбы.
Это первая строфа. Сегодня напишу еще две и отошлю тебе. Пиши мне, родная, пиши, пиши, пиши…»
Ной аккуратно сложил письмо, поднялся с кровати и положил его в карман кителя. Выключив свет, он забрался под теплые простыни.
В эту ночь снаряды на Дувр не падали. В начале второго завыли сирены, отреагировав на немецкие самолеты, возвращавшиеся после бомбежки Лондона. Пролетели они в десяти милях к западу. Зенитки не стреляли.
Шагая по улице, Ной потрогал карман, в котором лежало письмо. Он надеялся найти в Дувре американскую военную часть, где цензор мог бы просмотреть его письмо. Всякий раз, когда он писал Хоуп, Ноя передергивало при мысли о том, что это письмо должен прочесть кто-то из офицеров его роты, которых он, мягко говоря, не любил.
Солнце уже поднялось, пробиваясь сквозь дымку тумана, освещая вплывающие в утро улицы. Ной прошел мимо тщательно расчищенных фундаментов. До рокового артналета здесь стояло четыре дома. «Наконец-то, – подумал Ной, шагая мимо руин, – я попал в воюющий город».
Ла-Манш лежал перед ним, серый и холодный. Франции не было видно, так как над водой завис туман. Три английских торпедных катера, маленькие, юркие, держали курс к бетонным причалам. Ночь они провели в море, на бешеной скорости проносясь вдоль вражеского побережья, вздымая фонтаны белой, сверкающей в лучах прожекторов пены, уворачиваясь от трассирующих пуль, посылая торпеды, подводные взрывы которых поднимали столбы воды на добрые триста футов. Теперь же они грациозно скользили по воде в солнечных лучах воскресного утра, игрушечные, праздничные – прямо-таки прогулочные катера на летнем курорте.
Воюющий город, мысленно повторил Ной.
В конце улицы высился бронзовый монумент, потемневший, иссеченный ветрами. Надпись гласила, что монумент воздвигли в честь английских солдат, которые в 1914–1918 годах прошли здесь, чтобы сесть на корабли и уплыть во Францию.
Тот же путь, подумал Ной, они проделали в тридцать девятом, а в сороковом – обратный, из Дюнкерка. Какой монумент увидит здесь солдат двадцать лет спустя? Какие сражения придут ему на ум?
Ной зашагал дальше. Весь город в это утро принадлежал ему. Дорога взбиралась на знаменитые обрывы, шла через привольные, продуваемые ветрами луга, напоминавшими Ною – впрочем, как и почти вся Англия – парк, который поддерживается в идеальном состоянии трудолюбивым, заботливым, хотя и не обладающим богатым воображением садовником.
Шел Ной быстро, размахивая руками. Без винтовки, без вещевого мешка, без каски, котелка и фляги, без штыка в ножнах ходьба не требовала никаких усилий, превратилась в радостное и приятное занятие, которому в зимнее воскресное утро и следует посвятить себя молодому, здоровому мужчине.
Когда Ной достиг вершины обрыва, туман полностью рассеялся и под солнечными лучами засверкала гладь Ла-Манша, мирная, голубая, простирающаяся до самой Франции. Вдалеке высились над водой утесы Кале. Ной остановился, всмотрелся в противоположный берег. Он почти убедил себя в том, что видит грузовик, медленно ползущий в гору мимо церкви с островерхим шпилем, устремленным в небо. Должно быть, это армейский грузовик, возможно, с немецкими солдатами. Наверное, они едут в церковь, к десятичасовой мессе. Странное чувство охватило Ноя. Вот он стоит, смотрит на вражескую территорию, пусть отделенную от него полосой воды, и знает, что с другого берега его можно без труда разглядеть в бинокль. Расстояние гарантировало хрупкое, похожее на сон перемирие. Ной-то уже свыкся с мыслью, что на войне, увидев врага, нужно немедленно его убить – или он убьет тебя. Здесь же между враждующими сторонами возвели искусственный барьер, предоставив им возможность наблюдать друг за другом. И это взаимное лицезрение только мешало, вызывало беспокойство, неудовлетворенность. Увидев, как живет враг, труднее заставить себя его убить, подумал Ной.
Он стоял над обрывом, глядя на открытое его взору загадочное побережье Европы. Город Кале, с его причалами, шпилями церквей и ратуши, крышами домов, голыми деревьями, сонно застыл в тишине воскресного утра, как и город Дувр, лежащий у ног Ноя. Как жаль, что сейчас рядом с ним нет Роджера. Роджер нашел бы нужные слова, рассказал бы что-нибудь очень интересное и важное об этих неразрывно связанных друг с другом городах, этих близнецах, шагающих из века в век, из эпохи в эпоху и в зависимости от ситуации обменивающихся рыболовными шхунами, туристами, послами, солдатами, пиратами, снарядами и бомбами. Как грустно, что Роджера послали на Филиппины умирать среди пальм и джунглей. Если уж судьба уготовила Роджеру смерть на войне, причитающуюся ему пулю он должен был получить при высадке на побережье Франции, которую он так любил. Или на въезде в маленькую деревушку под Парижем, в которой он до войны как-то пил вино… А если не во Франции, то в Италии, сражаясь за рыбацкую деревушку, которую Роджер проезжал в 1936 году по пути из Рима в Неаполь, чтобы, умирая, он узнал церковь, здание муниципалитета, лицо девушки… Выходит, подумал Ной, смерть не для всех одинакова, она имеет особые, только ей свойственные уровни справедливости. По этому параметру Роджер набрал минимум баллов.
Ты умеешь веселиться и любить.
Можешь даже леденцами угостить.
Ну а как же с деньгами, дружок?
Если есть, то ложись под бочок.
«После войны, – решил Ной, – мы с Хоуп обязательно приедем сюда. Я скажу ей: “Я стоял здесь, в этом самом месте, было очень тихо, а передо мной лежала Франция, и выглядела она точно так же, как и сейчас. Даже сегодня я не могу сказать, что побудило меня поехать в Дувр в свой последний перед боями отпуск. Не могу сказать… может, любопытство, может, желание почувствовать дыхание настоящей войны. Ведь Дувр уже воевал, по-настоящему воевал. Наверное, мне хотелось посмотреть на то место, где находился враг… Мне много рассказывали о немцах, о том, как они сражаются, какое у них вооружение, какие они творят злодеяния… Вот я и хотел хоть раз увидеть территорию, которую они занимали в тот момент. К тому же Дувр периодически обстреливали, а я никогда не слышал посвиста снаряда, выпущенного по врагу…”
Нет, – решил Ной, – о войне мы говорить не будем. Погуляем рука об руку в теплый летний день, посидим рядышком на скошенной траве, полюбуемся проливом, и я скажу: “Ты только посмотри, отсюда виден шпиль церкви во Франции. Ну до чего же прекрасный выдался денек…”»
Разрыв снаряда вспорол тишину. Ной повернулся к гавани. Клуб дыма, маленький, игрушечный, неторопливо поднимался к небу в том месте, где снаряд угодил в какой-то склад. Еще один взрыв, еще. Дымовые цветы расцвели в разных частях города. Где-то, круша крышу, повалилась труба, но до Ноя не долетело ни звука. Прогремело семь раз, и вновь воцарилась тишина. Город без промедления погрузился в прерванный воскресный сон.
Немцы по другую сторону Ла-Манша, утолив злобу демонстрацией боевой мощи, чистили орудия и ждали ответа.
Но английские пушки молчали. Клубы дыма и пыли на месте разрывов рассеялись, и пять минут спустя с трудом верилось, что город и в это утро подвергся артобстрелу.
Медленно, стараясь зафиксировать в памяти вид и звук разрывов, Ной двинулся в обратный путь, спускаясь вниз, к городу. Зачем стреляли, он понять не мог. Бесцельным огнем немцы напомнили ему капризного мальчугана. Хочу – копаюсь в песочнице, хочу – бросаю камни. Неужели это и есть война, думал он, глядя под ноги, чтобы не поскользнуться на крутом склоне. Неужели именно так она выглядит?
Город уже проснулся. Две пожилые дамы, в шляпках с черными перьями и с молитвенниками в обтянутых ажурными перчатками руках, величественно плыли к церкви. Высокий лейтенант с перевязанной рукой, одетый в форму английских коммандос, прокатил мимо на велосипеде. Крохотная девчушка в нарядном платье, шествующая вместе с тетей в церковь, обратилась к Ною с традиционной просьбой английских детишек: «Есть жвачка, приятель?»