— Написал я.
— Написал? Вот молодец! — словно ребенка, хвалит его Фроловна, — Ниночка, отведи к Михаил Самойлычу.
Женщина ведет Сергея в полуподвал, показывает дверь — она обита кожей, и Сергей, не замечая звонка, стучит по табличке. Входит и говорит: «Драсьте». Директор, уже в пальто, стоит и застегивает огромный желтый портфель.
— Похож, похож, — говорит он.
Пока директор достает ручку, Сергей осматривается и присвистывает мысленно: стены отделаны красным деревом, под ногами ковер, мягкий зеленый свет льется откуда-то сбоку…
Когда он возвращается, Губоносова уже нет. Сидит на его месте другой мужчина — в истертой кожаной куртке, пожилой, с морщинистым и добрым лицом. Сергею он сразу понравился.
— Сереженька, это Валентин Григорьевич, он молоко к нам привозит. А это наш новый приемщик.
— Ага, — говорит Валентин Григорьевич и, взяв со стола ключ, сообщает: — Пойду машину поставлю.
Сергей удивлен. Разглядывая и слушая новых людей, он уже забыл, что ему предстоит работать.
— Вот рукавички, — говорит Фроловна, и Сергей берет твердые брезентовые рукавицы.
— Сережа, — заведующая впервые не называет его Сереженькой, — сегодня фактуру и накладные заполнит шофер. Он давно к нам ездит, и мы его знаем — честный человек. А ты смотри и учись. Завтра уже сам заполнять будешь — это твоя обязанность, а шофера те еще жулики! Понятно?
Сергей кивает.
— Ну, иди.
— Куда?
— Ниночка, проводи Сережу.
Они проходят через весь магазин и оказываются в квадратной, ярко освещенной комнате с высоким потолком и плиточным полом. Черный прямоугольник окна загораживает толстая решетка. Сергей чувствует сладковатый запах молока. Видит деревянную, поднятую над полом дверь и гладкий цементный порожек.
Дверь затряслась, загремела и открылась. Заходит Валентин Григорьевич и топает валенками, стряхивая снег.
— И тары нет, — оглядывается шофер. — Вольготней без тары. Начнем помалу, — поворачивается он к Сергею.
Машина с распахнутыми дверями стоит вплотную к крыльцу. Сергей завороженно смотрит в кузов, на тускло мерцающие бутылки.
— Холодно, чертяка, — шофер поеживается и достает папиросы. — Пойду погреюсь.
И возвращается в кабину.
Сергей подходит к машине. Перед стенкой молочных ящиков стоят две фляги и лежат плоские алюминиевые ящики. Сергей дернул одну из фляг и решил ее пока не трогать — больно тяжелая, да и стоит в стороне. Берет плоский ящик и относит его в комнату. Потом — остальные. По запаху догадывается — сырки и творог. Снимает верхний ящик с литровыми бутылками, потом еще один, и еще… Когда осилил шесть ящиков, понял, что свалится, не разгрузив и половины. Седьмой ящик нес, сильно откинувшись назад, прижав его к животу. Восьмой так же. И почти бегом, чтобы быстрее поставить. Девятый прижал к груди, но и это не помогло. Смирившись, понес на прямых руках, мелко перебирая ногами…
В следующем ряду стояли пирамиды из четырех ящиков. Самое трудное — снять верхний; еще труднее — поставить ящик наверх. Сергей прикидывает — площадь комнаты не позволит ему возводить пирамиды поменьше, значит, надо забрасывать ящики наверх, а это уже невозможно. Сергей вспотел и руки дрожат, а шапка все время сползает на глаза. Он снимает шапку и раздраженно кидает ее на ящики. Он перебирает всякие слова, подхлестывая себя, обращаясь то к ящикам, то к себе, то к несчастной любви, то к «новой жизни»… А когда пришло отупение и не осталось сил даже на слова, он начал мысленно считать от единицы до десяти, и снова от единицы до десяти, и снова… И боялся, что пальцы не удержат ящик, разогнутся сами по себе. Непонятно, почему не грохнулся этот вот ящик…
Выходит Валентин Григорьевич.
— И все-то? — удивляется он.
Оторопев на мгновение, Сергей хватает следующий ящик и несет его на удивление легко.
— Постой, братка, — говорит шофер, — эдак ты до утра корячиться будешь. Кто ж на руках таскает… «газетку» постели, да крюком.
— Какую «газетку»? — сдерживая ярость, считая, что над ним издеваются, спрашивает Сергей.
— Ну… мосток, — поясняет шофер.
— Какой мосток? — все еще недоверчиво спрашивает Сергей.
Шофер выходит на крыльцо, шурует валенком, расчищая снег, и появляется длинный и узкий железный лист. Сергей бросается помогать, и вдвоем они соединяют «газеткой» порог двери и машину. Валентин Григорьевич берет один из крюков, которые валяются в углу, цепляет всю пирамиду, тащит ее по наклонной железке, подводит к другим ящикам и говорит:
— Так вот примерно. Шапку-то надень, а то опять приемщика искать придется.
— Сползает, — словно извиняясь, отвечает Сергей.
— А уши подними, завяжи — крепче сядет.
Сергей торопливо выполняет совет.
— Давай, начинай помалу.
Таскать крюком намного быстрее, но не легче, и через некоторое время Сергей вдруг замечает, что давно уже считает от единицы до десяти, от единицы до десяти… «Так и свихнуться можно», — думает он.
Но почему, ради чего он должен терпеть такую пытку, да еще каждый день?! Увольте… Решено — он больше здесь не появится. Ни за какие деньги. Пускай хоть сдохнут эти бутылки!
Мысль пришла, как открытие, и Сергей уцепился за нее, порадовался своей сообразительности, ему даже легче стало таскать проклятые пирамиды. И, раскручивая, обсасывая эту мысль, он с явным удовольствием думает о собственной жизни, в которой не будет вот этой комнаты, этих гремящих ящиков, а будут заботы более спокойные и привычные — несчастная любовь, например… А ящики, ладно, он даже прощает им, что они появились однажды. Ведь он не какой-нибудь неженка, и когда надо — может потерпеть. Может, но не каждый же день…
Сегодня он честно будет мучиться до конца, хотя мог бы плюнуть и уйти, вполне мог — что, его расстреляют, что ли? А маме он найдет, что сказать, мама поймет, на остальных — плевать. Он и знать их не знает, а самолюбие и все такое — переживет. Какое к черту самолюбие, если пальцы не гнутся?! Потом, когда решение окончательно утвердилось, потеряло свежесть и остроту, Сергей, вконец измотанный борьбой с ящиками, утрачивает чувство реальности.
А пирамиды с поллитровыми бутылками оказались тяжелее, чем с литровыми, потому что их по двадцать штук вместо двенадцати в каждом ящике. Ящиков этих больше, потому что бутылки ниже литровых. Кефир. Варенец. Простокваша. Ряженка. Сливки.
— Еще одна, — говорит шофер…
— Последняя, — говорит шофер…
Все. Нет больше ящиков, и Сергей удивился. Кажется, будь здесь еще одна полная машина, он, так же бездумно, с напряжением уже неощутимым, разгрузил бы ее.
Сергей кладет крюк на место, снимает рукавицы, надевает шарф, потом достает платок, вытирает пот и сморкается. Садится на флягу и тупо смотрит на красные горящие ладони, на скрюченные пальцы, прислушивается к боли, блуждающей в спине, в плечах, особенно правом. И наконец-то сознает — он разгрузил машину!..
Сергей вздыхает и сразу чувствует — устал. Однако с ужасом вдруг понимает, что сейчас ему отдыхать нельзя, что мучения не окончены — ведь надо еще проделать массу глупых и утомительных дел: запереть дверь, дойти до дома, умыться, постелить постель…
— Ну как, братка, подустал?
Сергей трясет головой, прогоняя наваждение…
— Есть немного, — признается он.
— Не беда, кефирчику тяпнем — полезно.
Валентин Григорьевич берет бутылку кефира, срывает бумажку, глотает и дает Сергею. Тот приканчивает ее вторым глотком, а шофер ставит бутылку на место.
— Теперь арифметикой займемся, — говорит он, — Фроловна просила объяснить тебе всю премудрость.
Шофер толкует, как заполняются бумаги, а Сергей следит за цифрами, слушает, пытается понять, ничего не понимает, но поддакивает и только поражается обилию писанины. Единственное, что он усваивает: на машину положено две бутылки «боя», значит, на законном основании можно списать две бутылки — одну шоферу, другую приемщику, если, конечно, нет ни одной разбитой. Но если и разбились, все равно одну — шоферу, другую приемщику, тоже по закону, только неписаному, по этому же закону можно брать любой сорт молока, но сливки — нельзя. «Неприлично», — поясняет Валентин Григорьевич. И время шоферам — прибыл-убыл — надо проставлять не меньше двух часов: «Тебе-то без разницы…»
Еще приемщик должен написать расписку шоферу, и Сергею это неожиданно понравилось. В общей сложности он расписался пять раз. Приятная, оказывается, штука — расписываться…
Валентин Григорьевич забирает литровую бутылку и уходит в машину. Сергей не решается взять свою долю. «Спрошу у мамы», — думает он.
Сергей проверяет замок наружной двери, удивляясь несоответствию между ветхой и легонькой дверью и внушительным замком, одним из тех, которые называют амбарными.
Сергей окидывает взглядом аккуратные ряды пирамид и поражается — ведь это все я! Выключает свет и выходит на крыльцо. Окна домов еще не погасли, и над дверью горит лампочка. Валентин Григорьевич уже отъехал и теперь закрывает кузов.
— Что, братка, до свидания? — вопросительно говорит он.
— До свидания, Валентин Григорьевич.
— Свидимся через денек, — шофер помолчал, — если не передумал работать. А?
Сергей краснеет.
— Чего передумывать, — быстро отвечает он, — хорошее место, поработаю.
— И правильно. Подсоби мамке. Ну, бывай.
Машина уезжает. Сергей оправдывает свое ненароком сорвавшееся с языка согласие дежурной мыслишкой о сложности бытия, в котором существует не только белое и черное, но и оттенки… А кто может заглянуть к нему в голову, мало ли о чем он думает, ведь главное — что делает, главное — поступок, а пока, тьфу-тьфу, держится он молодцом и нечего ему краснеть.
Он думает о проницательности шофера: «Вот жук, так жук»; думает о своем неумении скрывать чувства: «На роже написано — не иначе», думает о ящиках и бумагах. Он вышагивает по пустому тротуару между двумя высоченными сугробами, прокатывается по ледяным дорожкам, разглядывает мельтешение снежинок под фонарями и отдается полному и глубокому ощущению счастья, спокойного счастья, которое наполняет его и переливается в нем, тихо пульсирует и замирает в блаженной истоме.