После семи дней мама ушла жить к своим родителям, оставив Зою с бабушкой Зумруд. Впрочем, она уже давно перепоручила Зою бабушке и практически всё время проводила в занятиях музыкой и в разговорах о музыке. Дома она старалась о музыке не говорить, зная, как плохо к этому относится дедушка, но ведь шила в мешке не утаить. Бабушка рассказывала, что она всё видела; видела, с какими глазами ходил Боря и как они с мамой хитро переглядывались, но делала вид, что не замечает, чтобы никого не расстраивать, особенно дедушку Захара. После того дня мама исчезла из Зоиной жизни. Совсем. Ей говорили, что она уехала, и лишь спустя годы она узнала, что через две недели после похорон мама погрузилась в кому.
После того дня дядя Боря и решил навсегда завязать с музыкой. Он сказал бабушке, что возьмёт дела отца на себя и устроит им жизнь, полную достатка и процветания. Что же до лежащей в коме мамы, то это он, именно он, настоял на том, что нужно держать её на аппаратах столько, сколько потребуется, если есть хоть микроскопическая надежда на то, что она когда-нибудь очнётся. Врачи давали плохие прогнозы, а лечение требовало огромных затрат. Дядя Боря с головой окунулся в работу. Он пахал за троих, делал немыслимые обороты и за год не только выкупил здание и оборудовал фабрику, но и вывел её на прибыль, наладив поставки на Север. Ему на руку сыграло и то, что стояли лютые морозы и сезон длился вместо обычных трёх месяцев полгода. Он, казалось, увлёкся бизнесом настолько, что полностью и безвозвратно похоронил музыку в сердце. А недавно он зачем-то купил рояль.
Зоя чувствовала, что этот рояль и есть новая бабочка…
…У калитки Зоя увидела Николая, держащего в руках её рюкзак. Она виновато улыбнулась, забрала рюкзак и хотела было исчезнуть, но было видно, что Николай хочет ей что-то сказать.
– Да? – сказала Зоя.
– Будь осторожна, Зоя. Он не в себе…
Войдя во двор, Зоя несколько секунд стояла, прислушиваясь. На миг ей показалось, что она попала на необитаемый остров. Или случайно перепутала калитки и вошла не в свой дом, а в чей-то чужой, где никто не жил, где было пусто и одиноко. Не было слышно ни одного шороха, хотя обычно у них всегда было шумно. Конечно, не так, как прежде, когда разговоры и смех не прекращались ни на минуту с раннего утра до позднего вечера, но и сейчас в доме всегда была жизнь. А сегодня жизнь как будто исчезла, испарилась, и даже пёс Цукерберг, который обычно мчался со всех ног, только почуяв её приближение к калитке, и весело вилял хвостом, завидев её, куда-то исчез. Не видно было ни бабушки Зумруд, которая обычно выходила ей навстречу и брала рюкзак из рук. Не было видно и Зозой, их старой даргинской няни, пришедшей нянчить дядю Борю и с тех пор жившей у них. У Зозой был феноменальный слух. Это она раньше всех сообщала бабушке, кто пришёл. Она узнавала человека по шагам за десятки метров, и все всегда удивлялись этой её способности, а иногда она устраивала из своего умения шоу – к удовольствию и смеху домашних и гостей. Сегодня и она не вышла встретить Зою.
Было время, Зоя его хорошо помнила, насильно заставляла себя помнить, когда в их семье было очень шумно и весело. Были папа, мама, дедушка…
– Когда в доме три женщины, имена которых начинаются буквой «З» – Зумруд, Зозой и Зоя – мужчине крупно повезло. Три занозы вместо одной! Крупная выгода! – шутил, бывало, дедушка. Он делал вид, что его имя – Захар – начинается с какой-то другой буквы.
– А вот и нет, – отвечала Зоя. – Не заноза, а золото! Моё настоящее имя – Зоов, а зоов – это золото!
– Зубная боль! – смеялся папа.
– Зефир! – отвечала мама.
– Зугьун зэхьэрлуь, – парировал дедушка, – ядовитый язычок!
– Зулум! – говорил дядя Боря. – Муки!
– Зухъбэ! Буря! – отвечал дедушка.
– Зуьм-зуьм, – находилась Зоя. – Вода бессмертия.
– Зачем мне бессмертие, я умереть хочу! – смеялся дедушка.
На этих словах обычно выбегала бабушка Зумруд и с криком «Типун тебе на язык!» звала всех к столу.
Всё исчезло в один миг, и этот миг Зоя насильно заставляла себя вычеркнуть из памяти, но не могла. Тогда тоже было очень тихо. Они с бабушкой приехали домой из больницы, где ей вырезали гланды, а дома – тишина. Ни мама, ни папа, ни дедушка – никто их не встречал. «Будто вымерли все», – сказала бабушка и тут же ударила себя по губам. Зоя бежала и кричала: «Мама, мама, я вернулась домой, у меня больше ничего не болит». Но ей никто не ответил. А потом она услышала пронзительный, будто из ада, крик бабушки. А потом снова всё затихло. Чем дальше Зоя проходила в глубь двора, тем сильнее колотилось сердце. Как если бы кто-то отбивал кусок мяса у неё внутри.
Зоя будто оказалась в своём кошмаре: перед ней кирпичик за кирпичиком вырастает высоченная стена, отрезающая её от жизни, а она не может ничего сделать, чтобы проникнуть за стену. Бетон настолько прочный, что у неё изодраны до крови руки, и настолько высокий, что неба за ним не видно. И даже если Зоя пытается бить по нему, на той стороне ничего не слышно: руки Зои слишком мягкие, ногти слишком хрупкие. Она уже изодрала руки до крови, она уже опробовала и все те приёмы, которым учили на карате, и хотя она с лёгкостью пробивала деревянную дощечку, стена была ей не под силу. Зоя бегала вдоль стены как сумасшедшая, пытаясь найти выход. Зоя кричала, звала на помощь, но её никто не слышал, и она всегда просыпалась от собственного крика – со жгучим, тупым, леденящим чувством собственной беспомощности. Если бы хоть раз она увидела хоть малейший проблеск надежды, хоть малейшую пробоину в стене, она нашла бы способ её расширить.
Но стена из её снов была абсолютно неуязвимая.
И сейчас, прямо сейчас, эта стена выросла перед ней наяву.
Зоя спешно прошла в летнюю кухню. На плите стояла кастрюля с чем-то подгоревшим, а Зозой лежала на диване. Та Зозой, которая всегда крутилась как белка в колесе, всегда что-то делала, просто не могла сидеть без дела ни минуты, а если дел не было, она вязала что-то или шила, или лепила курзе впрок. Ещё ни разу Зоя не видела, чтобы Зозой просто лежала на диване. Лежала, даже не сделав обеда.
– Зое, это ты? – простонала Зозой. – Ты пришла?
– Я, я, Зозой. Что с тобой?
– Давление поднялось. Затылок болит, не могу смотреть, больно. Как упала, так и встать не могу. Сейчас пройдёт, я накормлю тебя.
– Да я сама, лежи. А где бабушка?
– В дом ушла, сказала не беспокоить. Я очень волнуюсь, сердце болит.
– Та-а-к, – протянула Зоя. – Что стряслось?
– Магомед есть же, мой кунак старый. Он приехал к нам, зачем приехал, повадился ко мне, старый осёл. Думает, если он даргинец и я даргинка, он может всегда зайти. Как будто он родственник мне, хотя мы с ним детей вместе не нянчили.
– Это тот Магомед, который в высокой папахе ходит? – спросила Зоя. В любой другой ситуации Зоя пошутила бы на тему «Когда уже выдадим тебя замуж, Зозой?», но сейчас не стала.
– Он, он. Вырядился. Пришёл. Ходит петухом, в новой кожанке, в жинсах, газетой размахивает.
– Что говорю, Магомед, за газета? Дура! Зачем спросила. А он мне по-даргински говорит, здесь про твоего мальчика статья есть, и его фотография даже есть, говорит. Я обрадовалась, думаю, хорошо как, про моего Борьке в газетах пишут. А он как читать начал, у меня волосы дыбом. Не читай говорю, не читай. Сейчас Зумруд придёт, расстроится. Спрячь газету. А Зумруд уже на пороге. И газета прямо на том месте. Каждый слов увидела, каждый букв, и то – как его называли, её единственного сына, она всё это увидела.
– Понятно… – протянула Зоя. – И сколько времени она уже в комнате?
– Я время не знаю. Давно уже. Магомед утром заходил. А когда он уже уходил, Борьке пришёл – мало того, что Магомеда не признал, хотя сто раз вместе ели-пили. Но хуже было потом. Зумруд как его увидела, сказала – копия Беня. Он стал руками размахивать, будто с кем-то сражается. Зумруд чуть в обморок не упала. Кровь вся ушла с лица, она – клянусь богом – как эта стена же есть, вот такая стала. Сказала, я этого не переживу, лучше бы мне сразу умереть, сказала. А он, как ни в чём не бывало, спрашивает, что на обед.
– Ладно, Зозой, ты отдыхай, силы ещё всем нам понадобятся. Я сейчас схожу к бабушке и разузнаю, что к чему.
И Зоя пошла в дом, проваливаясь в густую и вязкую тишину, словно в болото, заваленное упавшими деревьями. Лицо царапали острые ветки, и отовсюду налетали бесшумные, как в немом кино, мухи.
4
Утром Зумруд позвонила знакомая – спросить, будет ли она сегодня печь уши Амана; и если да, может ли она напечь и на их семью. Уши Амана? Неужели сегодня Пурим? Зумруд бросилась к висящему на кухне еврейскому календарю и обнаружила, что действительно Пурим в этом году приходится на первое марта. Это означало, что она прозевала пост Эстер – ела, как обычно – и как такое вообще можно было допустить? Что с ней происходит? Что происходит с её семьёй? Зумруд хотелось броситься на колени и замаливать грех, плакать – нет, рыдать, – умоляя Всевышнего сжалиться над ней и её сыном. Но в Пурим все евреи мира должны веселиться, ведь в Пурим грустить запрещено. И как только приказать себе веселиться, если на душе грустно? Чёрные предчувствия табуном проносились через её сердце, и она никак не могла их приручить. Солнце уже очнулось и жарило по-летнему, и это не могло не радовать Зумруд (ведь для начала марта такая безоблачная погода – большая редкость), если бы она тут же не вспомнила, что десять лет назад – в тот роковой день – было так же солнечно, но это не помогло отвести беду…
Зумруд изо всех сил пыталась ухватиться за хорошее, но рука соскальзывала, и она падала в мутный колодец воспоминаний. Никому, даже самому злому врагу, Зумруд не пожелала бы пережить то, что пережила она. И сегодня у неё снова было это жуткое, леденящее предчувствие. Оно несколько недель скапливалось у неё в позвоночнике, в месте, где обычно поворачивается шея. А сегодня шея перестала поворачиваться, тело как будто начало каменеть. Зумруд знала: это был снова он, её рок. Тот самый, что десять лет назад вырвал с корнем жизнь её Гриши, тот самый, что забрал у неё любимого мужа, тот самый, что отобрал у Анжелы волю, оставив ей лишь право дышать.