Молоко львицы, или Я, Борис Шубаев — страница 32 из 46

тельна. Если шум снаружи, человеку всё же остаётся последнее убежище – внутренняя свобода. И в этом я черпаю последние силы, хоть их и осталось на самом донышке.

Я всё чаще и чаще думаю о Машиахе. Ведь если он придёт, я смогу наконец освободиться от телесных уз, разорвать кандалы, обрести рай. Скоро, скоро придёт освобождение. Я это чувствую. Очень тревожно стало. Совсем нечем дышать. Да и предсказание, что люди стали похожи на собак, уже исполнилось. Как вы хотите умереть, доктор? Я бы хотел уснуть и не проснуться. Впасть в беспамятство и заглохнуть навсегда. В последние годы только во сне я бывал счастлив, забыв обо всём, что окружает меня наяву. Но вот уже год я лишён и этого маленького оазиса чистого, безветренного, безмятежного воздуха. Теперь и во сне с каждым вдохом я вынужден выплёвывать изо рта горсти песка и мусора, которые налетают на меня с ветром. Теперь и во сне я должен бороться с голодом, холодом, болью и чувством обречённости. Кажется, клетка, в которую заточено моё тело, вот-вот вопьётся в меня, словно крокодил, изголодавшийся по добыче; он прокусит мне рёбра, отгрызёт ноги, превратит меня в кровяное месиво. Я весь истекаю кровью, вкус крови во рту, кровь является мне и во сне, и наяву.

– Ты знаешь, что Фараон сказал Моше, когда тот пришёл и потребовал отпустить евреев из Египта? – спросил рав Кантор однажды. – Он сказал, что не знает никакого Ашема и поэтому евреев он не отпустит.

При этих словах рав Кантор злорадно засмеялся и из его глаз посыпались искры, так что я испугался. Он смеялся и смеялся, хотя ему был несвойственен смех, и впервые я увидел во всей красе его крупные здоровые зубы. Мне показалось, что эти зубы живут самостоятельно, вне зависимости от их носителя, и уж точно переживут самого рава на многие тысячелетия. Тело рава давно истлеет, а зубы продолжат стучать друг о друга, скрипеть и щёлкать семки.

– Ашем! – рав Кантор засмеялся опять. Восторгом было озарено его полное лицо. – Ашем, чтобы сказать Фараону, кто он такой и что его надо слушаться, Ашем послал египтянам десять ударов, десять казней. И с каждой новой казнью они лучше и лучше понимали, кто такой Ашем. Сначала была кровь – вся их вода превратилась в кровь!

Всевышний, почему ты превращаешь мою воду в кровь? Ты освободил евреев из египетского рабства, освободи и меня из моего рабства! Каких жертв ты ещё жаждешь? Должен ли я принести в жертву самое дорогое, что у меня есть? Но ведь у меня уже ничего нет… Почти ничего. Несмотря на страшную головную боль, которую не удаётся ничем смягчить, я должен признаться, что музыка бултыхается во мне, словно щепка в океане, а в голове то и дело звучат предательские мелодии и слова – и это последняя радость, последнее моё убежище, хоть и зыбкое, словно мираж в пустыне. Пока есть музыка, есть я. Когда музыка заглохнет во мне насовсем – я умру. Так, может быть, лучше ускорить этот процесс – вы так не считаете, доктор? Ведь нет больше лирического тенора. Петь лирические партии – это как исполнять цирковой трюк, где я – клоун, изображающий смерть плюханьем в лужу из мыльной пены. Но тем не менее против своей воли я плюхаюсь в эту лужу в мечтах.

Все последние дни меня преследует опера «Турандот». Ария Nessun Dorma, которая доставила и Анжеле, и Александру Петровичу столько хлопот. Никто не спит в опере Пуччини – все ищут имя неизвестного принца, – а если не найдут, все будут казнены. Ценою жизни стольких людей возьмёт Калаф в жёны Турандот. Иногда мне кажется, что сейчас я бы спел её как следует, но нет, я не буду её петь. Каким я был наивным тогда, десять лет назад, когда думал, что с помощью ловких трюков я смогу вжиться в кожу любого, даже самого сложного, самого противоречивого персонажа так, что у зрителей проступят слёзы катарсиса, а я сорву оглушительные аплодисменты. Я был уверен, что в этом и состоит моя работа. Каждая сценическая смерть наполняла мою душу восторгом и счастьем. Ведь это он, герой, умер, а я цел и невредим, и как только занавес закроется, я оденусь в свою обычную одежду и пойду домой. Как я был глуп! Оказалось, что не все так просто. Мне надо было не только сыграть роль, но и стать своим персонажем. А я не мог.

– Он какой-то отмороженный, – раздражённо сказал Александр Петрович Анжеле. – У меня уже мозоли на языке, а ему хоть бы хны.

Анжела очень боялась, что, если я поеду в Москву недостаточно подготовленным и не поступлю, это слишком сильно травмирует меня, учитывая мою восприимчивость к неудачам, и надолго отобьёт у меня охоту к музыке – как некогда у неё самой. Весь год она, обделяя вниманием мужа и ребёнка, всё свободное время тратила на меня. У неё была высшая цель: вдохнуть в прекрасную, но холодную статую – то есть в меня – жизнь. Один бог знает, как тяжело ей это далось. Драмы оперных страдальцев были мне непонятны. Они казались мне нелепыми. Как я мог понять, что они чувствуют, если никогда не чувствовал этого сам? И Анжела пошла на хитрость. Она решила, что самое время погрузить меня в мои собственные чувства, напомнив о страданиях, которые я сам пережил. Она заставила меня вспомнить безмолвие, бессловесность, беспомощность. Ты хочешь воды – а тебя вместо этого тепло укутывают. Ты хочешь бегать – а тебя привязывают к стулу. Ты хочешь есть – а тебя укладывают спать и закрывают дверь на ключ. Ты хочешь быть свободным – а тебя делают рабом.

Я хорошо помнил это время, хоть и заставлял себя о нём забыть. И Анжела как будто специально расковыривала и расковыривала мои старые раны.

– Представь, – говорила она, – что ты в клетке. И клетка становится всё теснее и теснее. Тебе нечем дышать. Ты хочешь выбраться и думаешь, что если будешь бежать, стены поддадутся под твоим напором и рухнут. Но стены сильнее тебя. Ты запыхался, устал, промок, но нисколько не приблизился к освобождению. Тебе кажется, что ты прошёл длинный путь, но, оглянувшись, понимаешь, что бежал на месте. А силы твои уже на исходе. Ты испытываешь боль в спине, в коленях. Нет воздуха. Ты вспотел. Представил?

Я лишь тупо на неё посмотрел. Казалось, она схватила меня за волосы и уткнула в мой самый страшный кошмар. Я сказал:

– Мне больно.

Она лишь удовлетворённо кивнула и протянула мне листок с нотами.

– Die Stimme von Sisyphus. – прочитал я по-немецки. – Голос Сизифа?

Я вслух прочитал слова. Они были возвышенными, пожалуй, даже слишком возвышенными для меня, но отлично ложились в партитуру, и это был как раз тот предел, который для меня досягаем. Поэтому я принял их безо всяких возражений.

– Не зря мы с тобой корпели над немецким, – заискрилась Анжела. – Итак, Сизифов голос.

Анжела проиграла всю партитуру. Гордость и нежность пронзили меня. Музыка, написанная специально под мой голос, была прекрасна: грустная и окрыляющая, трагичная и бодрящая. Я помню каждую ноту, каждый звук, каждое слово.

Александр Петрович впервые за долгое время похвалил меня. Но Анжела не дала мне возможности порадоваться победе.

– Теперь ты понял, как можно разбудить героя в себе, оживить его. Через собственные страдания. Зритель не глупый – он сразу видит, знает ли исполнитель, о чём поёт, или только имитирует чувства.

Партию Калафа решили на время отложить. Анжела посчитала, что для неё мне надо ещё немного созреть, а пока лучше взяться за более подходящую мне партию. Я должен был спеть Надира из оперы Бизе «Искатели жемчуга». Александр Петрович с ней согласился, так как эта опера менее затаскана, в то время как теноровая партия идеально подчёркивала все возможности моего голоса. Единицам удавалось исполнить эту партию как следует – и в числе немногих был Пласидо Доминго. Мне очень хотелось сдать этот экзамен – не столько для себя, сколько для Анжелы. Я хотел доказать ей и всем, что я способен не только на пустые слова, но и на слова, наполненные воплощённой мечтой. Поэтому я без конца слушал диск с Пласидо Доминго, днями и ночами фантазируя о том, что я – не я, а Надир. Тогда-то я и решил повертеть в руках отцовский револьвер, чтобы посмотреть, каково это, быть вооружённым грабителем. Ведь я украл Лейлу. Так я стал Надиром.

Остров Цейлон. Мы с Зургой друзья неразлейвода, почти братья. Он старше меня, он умнее и мудрее меня. Он приобщил меня к миру людей и стал моим проводником в подводный мир. Он был для меня примером для подражания. Однажды Зурга полюбил прекрасную девушку – Лейлу, – её полюбил и я. Лейла тоже меня полюбила, но я не мог позволить себе вражды с Зургой и уехал. Спустя много лет я вернулся в родную деревню. Умный Зурга стал вождём племени. Мы решили не поминать старого и снова поклялись друг другу в братской любви. Казалось, все недомолвки остались в прошлом, пока в один из дней к нам в деревню не привезли покрытую вуалью жрицу бога Брахмы. Своими молитвами она должна отводить беду от искателей жемчуга, принося в жертву своё право любить и быть любимой. Перед толпой она даёт обет целомудрия, но увидев меня, вздрагивает. Лёгкое вздрагивание, едва заметное. Я тоже узнал её по голосу: это Лейла. Чувства с новой силой вспыхнули во мне. Что я могу с ними сделать: я люблю её! И она меня любит. Можем ли мы совладать с чувствами? Вопрос риторический. Конечно, нет. Когда обман обнаружен, нас приговаривают к смерти. Суровый Нурабад, верховный жрец Брахмы, приказывает Зурге исполнить приговор. Зурга готовит костёр, но вдруг видит у Лейлы ожерелье. Это он когда-то подарил его девочке, укрывшей его от преследования. Значит, он обязан Лейле жизнью. Он отвлекает племя, чтобы дать нам с Лейлой бежать, но не тут-то было. Нурабад понимает, что Зурга предал их, чтобы спасти меня и Лейлу, и велит его убить.

Целый год я репетировал эту партию, и когда, ближе к маю, пришло время определяться, ни у кого не осталось ни одного сомнения. Если члены комиссии умеют слушать и слышать, то место в консерватории мне обеспечено. Потому что я не пел эту оперу, я её проживал. И в итоге всё прошло гладко. Я исполнил перед комиссией три вещи: песню, написанную Анжелой, арию Надира «Je crois encore entendre» и горско-еврейский мугам.