Кассу открыли, народ построился к окошечку за билетами, встала и я в очередь, подумав — кино так кино. Через какое-то время слышу голос, глуховатый и гулкий, с внутренним эхом:
— Вы крайняя?
Я обернулась, чтоб ответить, и мы встретились клюв к клюву… ее — прямой, греческий, с высокой переносицей.
У меня щеки с мороза горели огнем, девушка была бледна той матовой бледностью, которая ничего общего с болезненностью не имеет. Лицо узкое, брови прямые и сросшиеся над переносицей… Восток, не восток?.. Глаза карие, круглые, строгие. И не блестят нисколько, никакого возбуждения. Над маленьким ртом родинка. Очень серьезно птица смотрит на меня. Чуть свысока, поскольку меня выше. Ну, и шапка-колпак.
Я разглядела и поняла, из чего он сооружен. В годы моего детства в каждой избе, во всех бараках валялись на полах и лавках козьи шкурки, невыделанные, жесткие. Коз в деревнях берегли, они молоко давали, а юных козликов из каждого помета выбраковывали, резали на мясо. Шкурки козликов — белых, пятнистых, рыжих — служили половичками. Вот из такого черного с подпалинами козлика и была сооружена эта зимняя шапка. Шкурку свернули фунтиком, скрепили в нескольких местах то ли дратвой, то ли проволокой — и порядок.
Я смотрела на сросшиеся брови и на шапку. Что-то мне это вместе напоминало… Нет, не Робинзона Крузо, разводившего на необитаемом острове коз.
— Не знаете, какой фильм будет? — спросила я.
Девушка снова посмотрела крайне серьезно и ответила:
— «Грузия-фильм». — «Не горюй!».
И я в тот же миг догадалась, кого мне напомнили ее шапка и брови. Не хватало только одной детали, да и смотреть следовало на девушку строго в профиль. Этот профиль в этой шапке я видела на обложке роскошной книги с переложенными папиросной бумагой картинками. Книга называлась «Витязь в тигровой шкуре». Небольшой овальный барельеф, выдавленный на кожаной обложке, был портретом автора — средневекового грузинского поэта Шота Руставели. Я рассматривала эту книгу в детстве, в деревенской клубной библиотеке. А в шапку-то над ухом поэта было воткнуто гусиное перо. Этого перышка девушке не хватало.
Главное я для себя определила: она грузинка и поэт. Купив билеты, мы вошли в зрительный зал вместе, сели рядом. Шапку она сняла. И начался фильм.
Навсегда я полюбила тех, кто этот фильм мастерил и кто в нем играл. И ту жизнь полюбила, ту местность, ту интонацию, печальную и насмешливую, легкую, бесконечно живую, простодушную, горячую, нежную…
«Не горюй!» стало с тех пор моим паролем, моей опорой в жизни. Это был фильм, на котором я перестала быть несчастной. Я плакала и смеялась, и снова плакала… Но плакала не о себе, вот что важно. Обо всех, о каждом.
О каждом человеке, который разглядел божий мир и, как все, должен будет в конце концов из него уйти, весь этот, такой подробный и светящийся мир потерять… Расстаться…
После сеанса мы почти не разговаривали. Она спешила на квартиру, где снимала угол. Но мы условились, что встретимся через два дня, здесь же, в клубе Госторговли, на фильме «Жил певчий дрозд». А еще через пару дней будет «Древо желаний».
После «Певчего дрозда» мы впервые поговорили. Ее звали Наталья Гончарова. Что не мешало ей действительно быть грузинкой и, конечно, поэтом. Откуда взялся в Кахетии, в городке Кварели Гончаров-папа, мне неизвестно. Классе в седьмом она стала писать стихи, как ей казалось, по-русски. Но это все же были стихи, потому что она, конечно, была поэт.
После школы Натали отправилась в Россию, в Москву, поступать во ВГИК, но не поступила. Не похоже было, чтоб Натали по этому поводу страдала. Она вообще была как сталь, как гибкая упругая сабля, укутанная от посторонних глаз в шали, юбки, колючие свитера и кофты.
Иногда сабля, иногда птица, иногда «цветок печальный, безуханный», как писал Александр Сергеевич Пушкин… Как это могло быть с одним и тем человеком? Могло, раз было.
Трех наших встреч и трех грузинских фильмов оказалось достаточно для перемены судьбы. Нить сделала петлю, и узор ткани навсегда поменялся. Я не сразу это заметила. Но череда предстоящих событий уже построилась сама собой так, что свернуть было невозможно. Как в тот вечер, когда по узкой, пробитой в сугробах дорожке я шла за черным журавлем. Для начала произошло следующее: мне впервые в жизни предложили на работе горящую туристическую путевку. Конечно, именно в Грузию. На горнолыжную базу Бакуриани. Я эту путевку немедленно купила и через три дня вылетела в Тбилиси.
Очень памятное мне первое путешествие в горы я здесь почти что опускаю. В качестве короткой справки прилагаю своего рода документ, стихотворение, написанное прямо там же, у подножия вершины Кохта-1:
«От сумятицы, страданий, от терзаний „быть — не быть“ я лечу в Бакуриани сердце бедное лечить. Там, где горы, там, где воля, одиноко, высоко — попривыкну к старой боли, выпрямлюсь, вздохну легко. На гору, туда, где тучи тихи, влажны и белы, на подъемнике скрипучем подниму я пару лыж. На вершине холод — ох ты! — рук замерзших не согреть. Съехать с этой самой Кохты — все равно что умереть. Оттолкнусь. И снежный ветер слезы вышибет из глаз. Съеду, как живу на свете, в первый и в последний раз. Белый свет насквозь пронижет, навсегда меня пронзит… От инструктора по лыжам мне под вечер нагорит. Буду в ожиданье бури чаепитье затевать и инструктора Тваури дядей Колей называть. Он бранит меня несильно, мудрый, тощий, как лоза. И смеются его синие, его старые глаза. „Что ты, — скажет, — здесь же горы! Не горюй в твои года. Здесь и старость-то не горе!.. Да и горе — не беда…“»
На следующий после описанного события день в горах растаял снег, потому что пошел проливной дождь. И я вернулась в Тбилиси, там розы цвели и как будто праздник приближался… Таксист, подхвативший меня на вокзале, гнал по проспекту Руставели, бибикал встречным и обгонявшим и читал наизусть «Витязя в тигровой шкуре»… Я думала, мне достался особенный таксист. Как позже выяснится — нет, не особенный. Узнав, что я впервые в Тбилиси, он повез меня к правильному месту, к собору Метехи. Оттуда можно увидеть и понять Тбилиси весь и вдруг, внезапно и на всю жизнь влюбиться в него. Денег мой первый таксист с меня не взял, потому что «он был счастлив, что я буду счастлива». И уехал.
Я вышла на смотровую площадку к конной статуе царя Вахтанга Горгосали. Увидела сияющий в дымке город. В пропасти, у подножия той скалы, на которой как раз и стояли мы с Горгосали (копыто его коня было больше бедной моей, почти потерявшей сознание, головы). Безмолвно струилась внизу мутно-зеленая Кура. За нею, на правом берегу, Тифлисские серные бани, Старый город, а вдали, высоко на горе, над вечными жилыми кварталами — персидская крепость Нарикала. Четвертый век.
Тогда у меня и сперли первую сумку с вещами и с деньгами… Правда, в кармане куртки, под пуговкой, остался билет на самолет.
Возвращаться в Бакуриани доживать путевку под дождь?.. К Кохте, с которой я уже съехала в первый и в последний раз? Нет. В тот же день я отправилась на перекладных, т. е. бесплатно, через всю Грузию — в Пицунду.
Там в доме писателей отдыхал писатель Давыдов, мы дружили давно, он гостил у нас, я бывала у него в Москве.
Путешествие без денег к морю и к Давыдову заняло четыре дня — на автобусах, на дрезине, на попутках… Мне оно вспоминается грустным грузинским фильмом. Смешным. И с хорошим концом. Сюжет не нов — «путешествие иностранки с разбитым сердцем». Зато Грузия оказалась невероятной новостью. Иоселиани, Абуладзе, Габриадзе и Данелия — не обманули, в клубе Госторговли они подарили мне точное предчувствие, которое сбылось…
В конце концов я приехала в Пицунду, искупалась в ненастном, но теплом (по сравнению с Камой) декабрьском море и пошла к Давыдову в гости в Дом творчества писателей. Он спустился за мной в вестибюль и сообщил, что выпивает с другом-писателем, живущим в соседнем номере. Пригласил принять участие. В то мое время знакомиться было для меня вовсе не возможно. Давыдов не спорил. Он немедля накрыл стол с водочкой, огурцами и шпротами на балконе своего номера — для меня. А приятель сидел ровно за таким же столом совсем рядом, через сплошную асбестовую перегородку, на своем балконе. Юрий Владимирович вернулся к нему, и они там разговаривали, мне было слышно каждое слово, получалась как бы радиопьеса… Но иногда Давыдов вдруг обращался ко мне из-за перегородки напрямую. А иногда мой добрый хозяин перебегал из номера в номер ко мне, то есть на свой балкон — с кистью соседского винограда или с сыром, — чтоб чокнуться со мной и снова исчезнуть. Разговор же двух писателей не прерывался ни на минуту.
Мой первый грузинский кутеж…
Невидимый сосед шутил, о чем-то спрашивал. Да и мною интересовался. Но на знакомстве не настаивал. Голос у него был очень хорош, гулкий, глубокий, раскатистый… Я же помалкивала.
Когда сердце разбито, кутежи и разговоры — не годятся. Есть два способа как-то спасаться: очертя голову работать все равно какую работу или — путешествовать. Не останавливаться, не останавливаться, передвигаться в пространстве. Глазеть по сторонам и не оглядываться. Так что я с пирушки сбежала. Снова к морю. Уплыла в сторону Турции. Когда вернулась, Давыдов посмотрел на меня с тревогой, он, похоже, чувствовал, что со мной происходит. И сказал:
— Ну, ничего! Не горюй. Еще вспомнишь, как мы втроем выпивали на двух балконах.
Он был прав, сейчас вот вспоминаю… А тогда я все же спросила, кто был тот, с гулким голосом, третий.
— Андрей Битов, — ответил Юрий Владимирович.
Что ж, у меня в те времена было два самых любимых писателя — Сэлинджер и Битов…
Давыдов дал мне денег в долг, и я отправилась в Тбилиси. Уже не автостопом, а на верхней плацкартной полке переполненного веселого поезда. Двое суток прожила в Тбилиси, прошла его весь вдоль Куры, ночевала на автовокзале. В конце концов расстегнула пуговку на внутреннем кармане куртки, достала авиабилет и улетела в Пермь…
Едва ли не в первый же день на родине я обнаружила на рабочем столе прошлогоднюю газету с объявлениями об обмене квартир. Тогда квартиры были государственные, их нельзя было продавать, только обменивать. На ощупь помню газетный лист, ветхий, как будто специально для меня всплывший со дна колодца времени. Одно из объявлений было обведено карандашиком: «СРОЧНО! Меняется двухкомнатная квартира в Тбилиси на равноценную в Перми».