Молёное дитятко (сборник) — страница 27 из 47

из немногих снимков, которые ей хотелось бы иметь на память о своей «работе в горячих точках». И не потому совсем, что это был горячий эпизод, почти военное действие. Ей просто показалось, что кадр похож на персидскую миниатюру, простую, хрупкую и вечную.

А собеседник так и не выстрелил.

Работа была гнусная — мотаться по гражданской войне и снимать беду за бедой, безумие за безумием, не участвуя, не сходя с ума, наблюдать и фиксировать, как в гостях у инопланетян. Особенно мучительны были поездки к морю, в ее любимые места, к любимому морю. Женщины, голосящие по убитым, старуха, палочкой разгребающая головешки родного дома, морг с десятками голых парней, у каждого на босой ноге картонная метка с номером… Нечто подобное и без нее все время показывали по ящику, печатали в газетах и журналах. Она догадывалась, что в каких-то пестрых мусорных журнально-газетных кучах в неведомых ей странах и городах тиражировалось все, что она видит и снимает, снимает, снимает. Под чужой фамилией. Ну и что? Авторское самолюбие ее не мучило.

Она плыла по течению. Кто-то куда-то вез, привозил или не довозил, и нужно было топать в туман и в гору, чтобы куда-то прийти. Боев не снимала. Да их и не было. Никаких рукопашных с криками «ура». Были обстрелы, были анонимные пулеметные очереди, были гранаты, летящие через забор прямо на обеденный стол, накрытый в райском садике с виноградом. Были «акции», ночные бандитские налеты одной стороны на другую. «Стороны» были повсюду и ничем не отличались друг от друга — ни языком, ни верой, ни одеждой, ни оружием. У них только тосты в застольях случались разные, и то редко. И чем возвышенней и благородней были тосты, тем отвратительней, поганей и загадочней казалась эта война.

Похоже было, что люди и ни при чем, что воюют не они, оружие само стреляло, попав им в руки. По Чехову: на сцене появилось ружье — оно должно выстрелить… Правда, многие воевали за деньги, просто чтоб прокормить себя и семью. Просто за деньги. Иногда — за будущие деньги. Точно как она снимала эту войну за будущие гонорары. Которые и в самом деле начали понемногу приходить.

К началу зимы жители успели забыть о баррикадах или митингах. Просто неизвестно почему происходил расстрел города, в котором она так долго и славно жила. Разрушение самой красивой его улицы с прекрасными домами начала века, с гостиницами и театрами в стиле модерн, с гигантскими тенистыми платанами, с кофейнями, со знаменитой гимназией… Дело было глубокой осенью, утром стояли туманы. Ее рабочий день наступал на рассвете, как и у тех, кто расстреливал улицу. Их было всего два человека, два угрюмых, небритых и некрупных свана, привезших с перевала на заработки в город свою старенькую пушку времен давней большой войны. Обычно сваны зарабатывали этой пушкой в горах, сбивая скопившиеся снега, грозившие лавинами. У пушки не было прицела, она умела бить только прямой наводкой. На туманном рассвете сваны зашли в церковь, расписанную великим художником, зажгли свечу, пропитали растопленным красным воском бинты и заткнули уши. Молодой косматый священник, похожий на разбойника, осенил их крестом, они приложились к иконе Георгия Победоносца, забрали в пределе по ящику снарядов и пошли к своей пушке.

А она сфотографировала разбойника-попа, поставила свечку Богородице, уши затыкать не стала и пошла за сванами. Пушка стояла возле сожженной дотла гостиницы, напротив Дома Правительства, возле которого еще недавно толпились патриоты, оппозиционеры и безумные женщины в черных одеждах с портретами президента — усатого красавца с нервным пучеглазым лицом. Сейчас площадь была завалена ветвями, ржавой листвой и зеленоватыми стволами платанов. В самом Доме Правительства, в подвале, как говорили «в бункере», скрывался тот самый президент с верными ему патриотами.

Сваны не спеша, без всякого азарта стреляли по колоннам Дома и вдоль по улице, по еще уцелевшим платанам, по окнам несгоревших домов. Прохожих не было и противника не было, не было никого, в кого можно было бы шарахнуть «прямой наводкой», только платаны, но обстрел продолжался, пока не кончились снаряды. Тогда наступила тишина, и в этой тишине у нее мучительно заломило уши. Так помороженные руки болят не когда замерзают, а когда отходят в тепле. Сваны, отряхнув запылившиеся штаны и драные солдатские бушлаты, пошли от пушки, на ходу выковыривая из ушей красные затычки.

Она пошла за ними. И в тишине услышала нежный звук, похожий на посвист неизвестной птички. Посыпалась штукатурка со стены дома. Сваны пригнулись и побежали молча, не подымая голов и не оглядываясь. Она тоже побежала. Они остановились в сквере у огромного черного кипариса, который она давно знала и очень любила. Кипарис отличался тем, что даже в безветрие его вершина шевелилась, улавливая тончайшие движения воздуха, и от этого было похоже, что кипарис только притворялся деревом, а на самом-то деле… Впрочем, не важно.

Она сняла сванов под кипарисом, они даже поулыбались ей щербатыми ртами… Вообще все на этой войне охотно фотографировались, никто ни разу ее не прогнал. Людей утешал вид камер и объективов, им казалось, что они и впрямь только артисты. В этом городе до войны на всех углах снимали кино, а было это совсем недавно.

Сваны хотели есть, города они не знали. Она повела их в знакомый духан, в котором, несмотря на войну, ей удалось пару раз поесть. В городе не было хлеба, не было никакой муки, даже кукурузной, но мясо, фрукты, овощи можно было достать.

Духан был за рекой, они шли по туманному осеннему городу, изредка встречая прохожих и совсем не встречая машин: бензин исчез, как и мука. Перешли красивейший мост, носящий имя поэта-романтика, и еще на мосту почувствовали божественный запах шашлыка. Сваны засмеялись и прибавили шагу. А она поотстала и сняла туманный и пустой город, погружающийся в сумерки. Кое-где зажигались окна — там еще не кончился керосин в лампах.

В духане было шумно и многолюдно, за всеми столами пили вино и чачу, и, хотя хлеба не было, но были, к всеобщей радости, хинкали, правда, из ржаной муки. Эта мука, как объяснил духанщик, была из рациона русского полка. Полк из города давно вывели, а продовольственные склады растащили.

Когда она вошла в духан, не было в нем ни одного человека, который бы не заметил, что вошла женщина. Все посмотрели на нее, но никто не сказал ни слова. И она уселась со своими сванами за дощатый выскобленный стол, и знакомый духанщик подлетел к ней с огромным блюдом горячих хинкали, как будто ждал эту женщину, и тут же принес вино, и чачу, и лимонад, и сыр, и шашлыки, и зелень.

А она тем временем заметила, что по всем углам духана, как трости и зонты в английском пабе, стояли автоматы, ружья и даже пулемет. Только она со сванами пришла сюда без оружия, свою пушку они с собой не таскали. Сваны, в отличие от собравшихся в духане горожан, ели практически молча, только изредка произнося короткие тосты на трудном своем языке. А вокруг шумно и многословно кутили представители обеих сторон конфликта — те, кто сидел с президентом в бункере, и те, кто его оттуда выкуривал. К какой из сторон принадлежали сваны, никто не допытывался. Иногда она ловила на себе как бы случайные взгляды, тосты вокруг становились уж очень пылкими, но ссоры между столами не возникали. Здесь был водопой в период засухи, и буйвол со львом радовались жизни, не мешая друг другу…


В следующий раз она прилетела в город под Рождество. Агентство «Гамма», вернее, та девица, которая выдавала ей пленку и называла даты вылетов и прилетов, внезапно разговорилась. «Последний материал с пушкой и стариками хорошо пошел. Когда полетишь, попробуй их снова найти. И побольше подробностей, эмоций, крови, крупных планов. Ну, ты понимаешь, это же война… Сделаешь?» Она не ответила. Расписалась в бумажке за двадцать пленок, раздумывая про себя: не эта ли девица ставит свою подпись под ее кадрами?.. Ну, а какая разница? Никакой.

Нервный президент все еще «сидел в бункере», война, как говорили, продлится до весны, в городе стало еще туманнее и холодней, вслед за бензином и мукой бесповоротно исчезли электричество и вода в кранах. С аэродрома ее довезли в центр города на подрабатывающей извозом боевой машине пехоты. Она спрыгнула с брони на главной площади и отправилась навестить сванов, но нашла только искореженную пушку среди поваленных платанов. Неподалеку дымился скрюченный остов перевернутой «самоходки». Похоже было, что динозавр с ихтиозавром подрались в фильме Спилберга, переломав при этом окружающий пейзаж, и в конце концов оба сдохли. В церкви шла служба, разбойник-поп, не переставая читать псалмы, приветливо помахал ей большой ладонью, и она заметила татуировку на запястье — чье-то имя. Сванов и здесь не было, но прихожан было много, и маленький чистоголосый хор славил сына Бога, которому предстояло вот-вот родиться…

Война на сегодня отменялась. Она поняла это и, не раздумывая, пошла через весь город праздновать Рождество к своему старому любимому другу. На улице по-прежнему появлялись пугливые и тихие прохожие, не знавшие, что надо набирать воздух в живот и отважно смотреть в глаза встречным. Только дети, которые пробегали иногда, громко разговаривали, даже смеялись, потому что шел снег и приближался праздник. С присутствием духа у детей всегда было все в порядке.

Она шла, и шла, и шла по огромному городу — удивляясь, какой он огромный, — и пришла под вечер к знакомому дому, погруженному в снегопад. Дом казался пустым, но в полуподвале светилось окно. Хозяин был дома, и жив, и почти здоров, и страшно рад гостье. «Ты моя рыжая, ты моя умница, жива!» — встретил он ее у порога. Рыжим был сам хозяин, у нее же были просто веснушки. А у него были хлеб, и вино, и чача, и окорок, и огромное количество стеариновых свечей, которые он все зажег, так, чтоб стало не только светло, но и тепло. Это был один из счастливейших вечеров за несколько лет.

«Доктор! — кричал он своей гостье (хотя и доктором был тоже он сам, отличным рыжим доктором, во многих отношениях — лучшим в мире. Он был костоправ, и психиатр, и уролог, и эндокринолог, и, конечно, педиатр, и умница. Оттого-то у него и в войну водились мука, бензин, свечи и окорок. А вино на Рождество в этом городе, несмотря на войну, водилось у всех). — Ты подумай, что наделал этот горшок! Недаром он прячется в бункере. Его повесят, как Муссолини, попомни мое слово. А если не повесят, все равно он кончит нехорошо, это написано на его физиономии. Как и то, что у него базедова болезнь и не работают почки. Это я тебе говорю…»