Молёное дитятко (сборник) — страница 43 из 47

Пенициллин уже был в СССР, но его — не было.

Мама потеряла голос и замолчала. Капитану поплохело, вертухаи унесли его бегом за три забора, а оттуда пришел главврач.

Это был страшный мужчина во всех смыслах слова. Огромного роста, он с трудом передвигал отмороженные как раз на Колыме ноги. Рожа у него была тоже поморожена, нос сломан, а голос глух и сипл, он им редко пользовался. На Колыме главврач провел десять лет, потом штрафбат на передовой, потом медбрат в госпитале, потом разрешили хирургом работать, потом вдруг вернули в звание зэка, но сделали главврачом. В полной лагерной тишине он вошел в женскую зону, перешел в детскую подзону, там нашел мою маму со мной на коленях. Она была еще страшнее, чем он, и ничего не говорила. Он не сразу, но сказал: «Не спеши вешаться». И ушел. Через сутки принесли пенициллин, и Катя начала ставить мне уколы. Я очнулась и запищала. «Есть просит!» — сказала Катя. У мамы молоко не вернулось, и меня кормили по очереди все кормящие матери зоны, включая налетчицу Натку-Звездочку, маму двухлетнего Славика, который сосал ее, кусая сосок правой груди, а я, еще беззубая, сосала из левой.


Одна из ниточек маминой лагерной саги. Их не сосчитать, каждая ветвилась, переплеталась с другими… и продолжалась. Вот небольшое продолжение.

Я не умерла, а бедный начальник зоны совсем расклеился и через год был комиссован навсегда. Отмучился. На его место был назначен лейтенант Устюгов. Этот разговаривал только матом, однако же организовал в женской зоне воду — технику добыл, скважину пробурил, в городскую канализацию проник. И баню построил. В остальном жизнь текла так же. Текла, как везде, только за дощатым забором. Три метра в высоту, сверху проволока.


Были среди маминых историй повеселее, например, как прибыла по этапу из Норильлага костюмерша Малого театра и стала громко возмущаться: «Почему это у вас тут театра нет! В Норильске — есть!» Начальник зоны Устюгов костюмершу обычным своим матом отчитал, но, странное дело, тем же матом ее светлую идею и поддержал. Ему, когда он уже и прачечную на шесть корыт создал, скучновато стало. А тут — театр! Стали молодухи, старухи, беременные женщины и инвалидки создавать драмкружок, в котором и художница Якубова пригодилась, сначала сценографом, а потом и актрисой на главные роли, преимущественно мужские, потому что вышла ростом, а природная мамина худоба позволяла московской костюмерше создавать для нее из мешковины изумительно мужественные наряды с накладными плечами. Женская аудитория просто выла от разных чувств, а начальство, сидящее в первом ряду на премьере Пушкинской «Русалки», заволновалось — как это начальник тридцать третьей женской зоны Устюгов посмел протащить на роль старого мельника живого мужика? Неслыханно! Устюгову выговор, мужика в карцер, театр запретить!.. Но спектакль им все же захотелось досмотреть, а на поклон моя мама — бородатый сумасшедший мельник — выбежала, слава богу, без бороды, в женском платье из марли и с блестками. Полный восторг и овации…


Все, все это было. И как-то… одновременно. Клуб «Прогресс» еще не сгорел, голос мамы звучит в гримировочной, рассказывает мне про лагерный театр… а коробка Ардова — вон уж в 21-м веке — на моей книжной полке в Москве стоит… за дверцей, на клубной сцене развернут киноэкран, доносится смех из зала, потому что чахоточный киномеханик Володя крутит свой любимый, сто раз мною смотренный фильм «В джазе только девушки».

Я до сих пор слышу маму и как стрекочет кинопроектор, а два шалопая из фильма, саксофонист с контрабасистом, спасаются от убийц, переодевшись в девушек…

Везде игры с переодеванием — в вертухаев, в бандитов, в начальников, в стариков и красавиц…

А вот и Мэрилин Монро запела глуховато и нежно — о любви…

Значит, так. Настал июнь 2016-го, и мы едем с моим неслучайным знакомым фотографом Анатолием на его маленьком «Пежо» по городу Соликамску. Я не была здесь лет тридцать. Из Перми доехали удивительно быстро, по новым мостам через широченные реки, по отличной трассе, не хуже немецкого автобана. Но Соликамск со времен моей молодости изменился не сильно. На подступах к окраинам города пошли громоздиться отвалы соляных шахт, замелькала путаница железнодорожных путей, проводов и трубопроводов, и заборы, заборы, заборы… А в центре Соликамска семь холмов, как в Риме, и на них Строгановские терема и церкви. Они все те же, но окрепли, помолодели, им вернули кровли, купола, кресты и колокола. А сотни одинаковых, совсем недавно новеньких пятиэтажных «хрущоб» постарели, кажется, лет на двести и скоро рухнут навсегда…

У Анатолия на коленях лежит цветной распечаток космической карты… она с сайта Мемориала. Все лагеря Советского Союза можно теперь на карте найти.

Как удивительно… как все, не меняясь, вдруг изменилось, а меняясь — не изменилось вовсе. Уму непостижимо…


День облачный, для июня душноватый, и дождиком пахнет. Мы сворачиваем с главной дороги. Пошли двухэтажные однотипные дома на два подъезда. Соликамск — большой город, не по населению, по площади. Он всегда из рабочих поселков состоял, соляных шахт, лагерных зон и предприятий «большой химии».

Мамино лагерное подразделение было «немецких кровей», как и окружающие дома лагерного начальства. Пленные немцы в конце войны зону п/я 33 первоначально для себя строили, да и поселок вокруг лагеря они же соорудили — для тех, кто их стеречь должен был. Пожили пленные в лагере года три-четыре, а потом их с богом домой в ГДР отпустили, а лагеря и поселки нам остались.

И слышу я мамин голос из гримировочной:

…среди пленных строителей наверняка художник был, фронтоны бараков в зоне были расписаны сюжетами на античные темы, сплошь герои и чудовища… Гарпии, Медуза Горгона, сын Зевса Геракл, сын Посейдона Персей… С красками у мастера было туго, писал явно малярными — свинцовыми белилами, суриком, охрой, синькой, шаровой да салатовой. И кисти были малярные. Но кое-какая школа и сумрачный германский гений в немце гнездились…


Еще поворот, останавливаемся мы у Дома культуры с колоннами. Анатолий уткнулся в карту, я разглядываю ДК. Вижу немного, дом огорожен забором, за которым визжит пила «болгарка», идет ремонт, а маляры на лесах колонны белилами красят… ДК с излишествами, еще сталинский. Таких после Сталина не строили. И вспоминаю я — о мельнике из пушкинской «Русалки»… не здесь ли метался по сцене безумный старик? «Какой я мельник!.. Я ворон!!!» — в хрип срывала голос, пугала и восхищала строгое начальство З/К Якубова, размахивая, как крыльями, лохмотьями сумасшедшего мельника…

И снова мамин голос:

…лагерь был на взгорье, в городской черте, хотя рядом сосновый бор, от пристани километров за десять… Дом культуры неподалеку, нас на выступления привозили уже в гриме в крытом брезентом грузовике…


Голос мамы слышу, но не вижу я никакого соснового бора, только неухоженная, как на заброшенном кладбище, поросль за Домом культуры, ну и сам Дом культуры… Где же взгорье и сосны?..

Анатолий космическую карту сворачивает и объявляет:

— Приехали! Тут, в этой зеленке — слева от просеки — ваш лагерь и был. Пойдем пешком, чтоб не пропустить чего.

Сквозь дикий этот парк-зеленку-кладбище идем то ли по просеке, то ли по аллее. В конце ее маячит красное здание.

— А что там, в конце? — спрашиваю я.

— На карте помечено — психбольница, — отвечает Анатолий.


Иду по маминому времени, по ее следам. Живое, точное чувство, но… смазанное. Вот как на «Акте» о моем рождении треугольная печать была совершенно ведь подлинная, но… смазанная, вглядеться, прочесть — невозможно… Зеленка. Военное слово. Ольха, осины, бузина, но и тощие сосенки торчат. Там шиповник расцвел… тут колокольчики. А рядом крапивный остров на полувековой мусорной куче… Взгорья нет, но местность вроде наклонная… как бы поднимаемся потихоньку… и подходим к двухэтажному зданию, кривоватому, в окнах сгнившие рамы. Если из космоса на него посмотреть, будет похоже на букву «П». Проверяю по Толиной карте — есть такая буковка в зеленке, видна из космоса. А нас с Толей из космоса не видно…

Дом, в котором психобольница, когда-то тоже был не чужд излишеств, с фронтоном, с пилястрами, с флигелями. Ну, да, обветшал… Лет сорок без ремонта… Фасады линялые, размытые дождями. Когда-то темно-красные. Кровавые застенки, дом Дракулы… фильм ужасов. Но обнищало и обветшало, все здесь как-то мелко, буднично, знакомо. По-советски. На гнилых окнах между рамами кривые решетки… И — никого нигде. Пусто. Однако клумба посередь площади и за нею две серебряных, с иголочки, иномарки: джип большой и джип маленький.

Стою как в забытьи.

Побывала я за долгую жизнь в европейских столицах, дружу с архитекторами, благодаря чему на ум приходит, что здание психушки не что иное, как курдонер[9] — вдали крыльцо парадного входа с дверью высокой, двустворчатой… но перекошенной и облезлой. А между мной и крыльцом — парадная клумба. Безумием от нее несет!.. Вкруг плоского холма с клочковатой, отказывающейся цвести растительностью, в качестве бордюра плотно натыканы разноцветные полиэтиленовые бутылки попками вверх. Сотни выпитых кем-то бутылок на эту красоту пошло, литровых, разноцветных, из-под всевозможных нектаров и соков. Понимаю, кем они выпиты и вокруг клумбы натыканы… обитателями дома скорби. Взгляд мой ползет по фасаду психушки вверх, по облупленным пилястрам к фронтону. На котором — надо же! — роспись. Линялая ваза на ножке, ее обвивает змея, удав средних размеров. Но, если судить по синюшному цвету, удав ядовитый. С раздвоенного языка в вазу капает что? — Яд, конечно.


И нет у меня никакого сомнения: может, сейчас это психушка, но был этот дом когда-то — областной лагерной больницей. Гордостью Усольлага. И все тот же «сумрачный гений» намалевал на фронтоне вот эту вазу с этим синюшным удавом…

Наша, мамина и моя, больничка… Которую мама никогда в глаза не видала, только знала: есть она за тремя заборами, в мужской зоне. Заборы сгнили, а больничка стоит. Как и стояла, совсем близко от родильного отделения зоны женской, от барака, в котором, согласно Катиному «Акту», в 4.30 утра я появилась на свет. Если очень громко из детской зоны крикнуть — главврач за заборами мог услыхать… А мама ведь так и кричала однажды, очень, очень громко… И главврач — услыхал. И я — живу.