Я задумался, задаваясь вопросом, пропустит ли Павел мою реплику об экзистенциальном отчаянии, но потом решил, что на этой стадии игры мне не стоит опасаться случайной фразы, которая может огорчить человека, возникшего как препятствие на пути моих отношений с «Радио „Свобода“». Когда сомневаешься или беспокоишься о том, как отнесутся к твоей работе, выход один — выложить все на бумагу и дергаться уже потом.
Поэтому я докурил сигарету и тут же закурил снова. Выпустив облако дыма, я начал печатать, с усердием стуча по клавишам. В следующие три часа я уже просто писал, отвлекаясь только на то, чтобы заправить в каретку чистый лист да время от времени глотнуть пива.
Наконец была поставлена точка. Я вытащил лист, смачно прокручивая валик, положил его поверх стопки отпечатанных страниц и закурил, едва живой от усталости. Было около трех ночи. Собрав все восемь написанных страниц, я зачехлил пишущую машинку, вернул ее на полку и подложил под нее эссе. Потом схватил куртку и спустился вниз.
Я уже подходил к входной двери, когда меня остановил голос Фитцсимонс-Росса:
— Продуктивный, педрила.
— Добрый вечер, — сказал я.
— Скорее середина ночи. И ты довел меня до ручки своей трескотней.
— Теперь ты знаешь, каково это — засыпать под вой Арчи Шеппа[57]. Кстати, почему ты не надел наушники?
— Потому что я не могу слушать музыку, если не могу рисовать. А сегодня я определенно не в форме.
— На то есть причины?
— Просто не могу и все, черт возьми, вот почему. Тебе нравится выслушивать идиотские вопросы, когда у тебя творческий кризис?
— У меня не бывает кризиса.
— Ну, конечно. Ведь ты же американец, Übermensch[58], который никогда не ошибается, ни в чем не сомневается, на все сто процентов уверен в себе…
— Почему бы тебе не заткнуться и не выйти со мной выпить чего-нибудь? — произнес я спокойным тоном, прозвучавшим диссонансом на фоне гневной отповеди Фитцсимонс-Росса.
Он, кажется, призадумался.
— Я сука, да? — сказал он.
— Что-то вроде того.
Было около четырех утра, когда мы выкатились на улицу. Ночь была сухая — никакого снегопада, а небо настолько ясное, каким только может быть берлинское небо. Стоял морозец, но я все еще пребывал в эйфории от своего трехчасового писательского марафона, так что даже не замечал никаких погодных аномалий вроде минуса десяти по Цельсию. Мне почему-то захотелось пропеть слова Брехта, положенные на музыку его берлинским другом Куртом Вайлем:
— Покажи мне дорогу к ближайшему виски-бару…
Послышался смех Фитцсимонс-Росса, который, к моему великому удивлению и удовольствию, подхватил песню и пропел следующую строчку:
— Ох, не спрашивай зачем, не спрашивай зачем. Если не найдем ближайший виски-бар, поверь, мы сдохнем. Говорю тебе, говорю тебе, мы сдохнем…
Тут вступил я.
— О, луна Алабамы, а теперь нам пора попрощаться. Мы потеряли нашу добрую старую мамочку и должны набраться виски, ты знаешь сама зачем.
Фитцсимонс-Росс вдруг взмахнул руками, как рефери на поле, останавливающий игру.
— Точно, — сказал он. — «Луна Алабамы».
— Что ты имеешь в виду?
— Бар, куда я тебя тащу.
— Что, здесь поблизости есть бар «Луна Алабамы»?
— Конечно, черт возьми. Мы же в Берлине.
Нам удалось поймать такси уже через полминуты после того, как мы решили ехать в этот кабак, который находился неподалеку от аэропорта Темпельхоф.
— Темпельхоф, последняя воля и завещание Альберта Шпеера, — сказал я, когда Фитцсимонс-Росс упомянул о соседстве «Луны Алабамы» с сохранившимся до наших дней objet d'art[59] от личного архитектора Гитлера.
Я уже успел побывать в Темпельхофе, поскольку каждый путеводитель по Берлину воспевал поразительную эстетику этого чуда ар-деко Третьего рейха, отмечая и то, что здание аэропорта остается удивительным дизайнерским отголоском той эпохи, о которой все немцы, по обе стороны Стены, предпочли бы забыть.
— Да, только все нацисты были скрытыми педиками, — сказал Фитцсимонс-Росс. — Это было самое лицемерное политическое движение в истории. Почему они назначили врагами государства гомосексуалистов вместе с евреями и цыганами? Да потому что, начиная с самого Гитлера, не могли смириться со своей женоподобностью. Меня удивило, что Хью Тревор-Ропер[60] и все эти оксбриджские специалисты по нацизму так и не осмелились произнести вслух, что ужасы Второй мировой порождены исключительно тем фактом, что Гитлер и его приспешники были шайкой педерастов. Посмотри только на эти два извращенных документальных шедевра от его любимицы, лесбиянки Лени Рифеншталь. «Триумф воли» и «Олимпия» — это же гомоэротизм в чистом виде…
Фитцсимонс-Росс произносил этот монолог пламенно и зычно, как трибун, и я даже подумал, не хватил ли он амфетамина (что, зная Фитцсимонс-Росса, нельзя было исключить). Признаюсь, он меня развеселил. Слава богу, что он вещал по-английски, а не auf Deutsch, поскольку таксист был явно из поколения берлинцев конца двадцатых и ему вряд ли пришлись бы по душе тезисы, которыми сыпал мой друг.
— Слушай, кончай тут сидеть с этой гнусной ухмылкой Большого Будды, — сказал мне Фитцсимонс-Росс. — Лучше скажи, прав я или нет.
— Я действительно считаю, что тебе стоит выступать с лекциями, пропагандируя эту идею. И начинай прямо здесь, в Bundesrepublik, где ты покоришь сердца многих своей интерпретацией истории.
— Давай-давай смейся надо мной…
— Как я могу смеяться, когда ты так занятно рассказываешь, Аластер?
Я впервые назвал его по имени. Он отметил это, удивленно приподняв бровь, и слегка кивнул головой.
Мы остановились у какого-то здания на пустынной улице. На ярко раскрашенной двери пламенела надпись в стиле граффити — Der Mond über Alabama. Сама улица выглядела заброшенной. Ни магазинов, ни жилых домов, ни машин… лишь какие-то складские ангары, мрачно поблескивающие в лунном свете. Но что меня сразу зацепило, как только мы вышли из такси в морозную берлинскую ночь, так это рев музыки, доносившийся из-за двери. Какофония была не просто громкой, от нее впору было оглохнуть.
— Я забыл тебя предупредить, — сказал Фитцсимонс-Росс, — это местечко слегка отвязное.
Мы нырнули внутрь. Музыка ударила по ушам. Перед нами был темный коридор, освещенный фиолетовыми флуоресцентными трубками. Мордоворот-вышибала — бритая голова, накачанные бицепсы, угрожающие татуировки — тотчас содрал с нас по десять дойчемарок. Я даже удивился, что он не обыскал нас на предмет оружия. Но, как я вскоре обнаружил, Der Mond über Alabama не был ни байкерской тусовкой, ни гей-баром, ни форпостом хеви-метал, да и вообще не имел определенной тематики. Скорее в нем было всего понемногу — и вместе с тем в избытке. Бар находился в помещении размером с баскетбольную коробку, потолок нависал едва ли не над головой. Как и во многих берлинских притонах, интерьер был выдержан в иссиня-черном цвете, а единственным источником света были все те же фиолетовые трубки. Вдоль одной стены тянулась барная стойка. В дальнем углу ютилась узкая сцена, на которой пятеро чернокожих музыкантов — трубач, саксофонист, пианист, бас-гитарист и барабанщик, все разных возрастов от двадцати с небольшим (саксофонист) до семидесяти (пианист), — выжимали из своих инструментов громкие и дикие звуки так называемого фри-джаза. Добрая половина собравшейся публики — а в помещении было так тесно, что передвигаться было проблематично, — сгрудилась у сцены и пребывала в состоянии, близком к кататоническому ступору, в которое повергали музыканты своими неукротимыми импровизациями. Остальные предпочли эскапизм, неумеренные возлияния или гедонизм. Похоже, в баре подавали только водку и пиво, так что у стойки отирались уже в стельку пьяные личности. Сладкое ароматное облако травки и гашиша низко зависало над залом, смешиваясь с еще более густым туманом табачного дыма. Почти все, кто попадался мне на глаза, были с сигаретами в руках, за исключением разве что тех, кто кололся в дальнем углу или исчезал, непременно парочками, за черной портьерой. Я огляделся в поисках Фитцсимонс-Росса, решив, что он уже отправился на поиски дружков-наркоманов. Но увидел его за стойкой бара с сигаретой и стопкой водки в руке, погруженным в разговор с низкорослым, но очень мускулистым скинхедом. Он перехватил мой взгляд, но не подал виду, продолжая беседу со своим знакомцем, у которого на одном ухе болтался железный крест.
Я отвернулся и стал наблюдать за происходящим вокруг. Музыка уже начисто лишила меня слуха, от дыма слезились глаза. Моя половина, презирающая толпу, порывалась сбежать. Местечко прямо-таки располагало к публичным катастрофам, когда кто-нибудь вдруг поджигает занавес — и начинается паника, а в результате несколько сотен человек в давке насмерть затаптывают друг друга. Но то был голос разума, вечно осторожный, призывающий смотреть по сторонам при переходе улицы. Другая моя половина — парень, обожающий экстрим, — любовалась зрелищем. Какой великолепный декаданс! Какой безумный коллективный гедонизм, не знающий преград и ширм! Наркоманы кололись в открытую. Кокаинщики — и курящие, и нюхающие — жались в углу. Алкоголики облюбовали барную стойку. Косяки с марихуаной и трубки с гашишем свободно передавались по кругу. Когда подошла моя очередь, я сделал пару затяжек, и в голове сразу что-то взорвалось. Возникло ощущение, будто я шагнул в пустую шахту лифта.
— Понравилось?
Голос принадлежал миниатюрной девушке лет двадцати с небольшим. У нее были неправдоподобно длинные волосы — они закрывали всю спину и были затейливо заплетены в косички. Лицо тоже было эксцентричным — левая половина белая, в стиле кабуки, правая — готически черная. Губы накрашены фиолетовым, а может, это был эффект от флуоресцентных трубок или той травяной дури, которой я только что накурился. Хотя мое сознание вырвалось из тисков этого сумасшедшего замкнутого пространства, музыка еще более яростно крушила череп.