Момент — страница 54 из 100

«И что же это за правда, сэр?»

«А то, что вы тоже американская шпионка».

Меня затрясло.

«Это полная ложь… Кощунственная, страшная ложь…»

«Вы обвиняете меня во лжи?» — произнес он на удивление бесстрастным голосом.

«Конечно нет, сэр. Я обвиняю во лжи своего мужа».

«Это вполне предсказуемо и естественно. И смею предположить, что вы сейчас будете убеждать меня в том, что и это бред сумасшедшего, который оторвался от реальности. Только вот что нам делать с фотоуликами, изобличающими его как пособника американских спецслужб?»

«Но ведь это не означает, что я…»

«…каким-то образом вовлечена в эту деятельность?»

«У вас есть какие-то доказательства моей вины? Фотографии моих встреч с американскими агентами?»

«Разве я не предупреждал вас о том, что меня нельзя перебивать? И что вы не вправе задавать вопросы? У вас вообще нет никаких прав. И как подозреваемая в государственной измене…»

«Я не понимаю, о чем вы говорите», — заскулила я.

«Наш разговор на сегодня окончен», — отрезал он, нажимая кнопку на телефонной консоли.

«Что с моим сыном? Я должна увидеть Йоханнеса. Я должна…»

«Как я уже говорил, ваш сын Йоханнес находится под опекой государства. И будет находиться до тех пор, пока вы не раскроете все подробности вашей связи с американцами».

«Не было никакой „связи с американцами“. Я в жизни не встречалась ни с одним американцем».

«Но ваш муж утверждает обратное».

«Мой муж психически болен».

«Ваш муж — американский шпион. Так же, как и вы».

«Я не американский шпион!» — закричала я.

Послышался стук в дверь. Штенхаммер сказал: «Войдите». На пороге стояла все та же надзирательница.

«Я закончил допрос, — кивнул он ей. — Но ее необходимо должным образом сфотографировать».

«Прошу вас, сэр, — разрыдалась я. — Я вас умоляю… мой сын — это все, что есть в моей жизни».

Небрежным взмахом руки Штенхаммер дал знак, чтобы меня вывели из кабинета.

«Я должна его увидеть, сэр. Я не могу жить без…»

«Когда вы дадите мне ответы на поставленные вопросы, мы сможем обсудить эту возможность. А пока…»

«Но я не сделала ничего дурного!»

Он развернулся в кресле, красноречиво показывая мне спину.

Я снова крикнула:

«Вы должны верить мне!», но надзирательница уже крепко держала меня за плечо и выводила за дверь. У меня опять началась истерика.

Когда мы вышли в коридор и за нами захлопнулась дверь, надзирательница больно ударила меня по лицу.

«Убери эти сопли, — рявкнула она, впиваясь пальцами в мою руку. — Еще раз пикнешь, обещаю тебе серьезные неприятности».

Она цепко держала меня за руку, пока вела обратно по коридору, останавливаясь только для того, что передать по шнуру информацию о нашем приближении. Мы поднялись по ступенькам, и меня втолкнули в комнату — пустую, если не считать стоявшего на деревянном ящике стула, за которым была натянута серая штора. Перед стулом — старомодная камера на треноге. Вышел офицер в форме и приказал мне сесть на стул, проворчав, чтобы я не дергалась и смотрела прямо на него. Одной рукой придерживая какой-то длинный провод, он нажал на спуск затвора камеры, и я почувствовала, как мою спину обдало странной волной тепла. Я невольно заерзала на стуле. Офицер рявкнул, чтобы я сидела смирно, а потом приказал повернуться боком для фотографии в профиль. Когда он делал снимок, меня опять обдало теплом, на этот раз с того бока, которым я повернулась к шторе. Последовала команда развернуться, чтобы сфотографировать другую половину лица. И снова щелк затвора. И снова это непонятное тепло.

Когда я вернулась в камеру и приподняла рубашку, то увидела красные рубцы по бокам моего тела. Вытянув шею, я разглядела и красноту, расползавшуюся вдоль позвоночника. Что со мной сделали во время этой фотосессии? Но беспокойство вскоре утонуло в куда более сильном страхе: все указывало на то, что Юрген выдал меня как свою сообщницу. И я никак не могла понять, то ли он сделал это по злобе, то ли это было очередное проявление его помешательства. Как бы то ни было, теперь я точно знала, что Штази будет манипулировать нашим сыном, склоняя меня к сотрудничеству, и у меня нет никаких шансов снова его увидеть, если только я не предоставлю нужную им информацию. Несомненно, Штенхаммер рассчитывал получить имена тайных американских агентов, с которыми, по словам Юргена, мы сотрудничали. Проблема была в том, что я никогда с ними не встречалась, так какие же имена и факты я могла предоставить? Я понимала, что, если даже придумать фиктивный сценарий о секретных встречах с агентами ЦРУ, они досконально все проверят. И используют факт моей «измены» как повод разлучить меня с сыном. Штенхаммер догадался, что я уже ухватила суть их плана, что сознаю безвыходность своего положения — ведь, даже если я предоставлю информацию, она будет ложной, поскольку я никогда не была завербована ЦРУ. Уверена, он прекрасно знал, что никакого отношения к шпионажу я не имею. Но Юрген, очевидно, сказал что-то компрометирующее меня. А по логике Штази ты был виновен, даже если был чист. Они решили, что мое сожительство с душевнобольным человеком, который помочился на министра культуры и, возможно, пытался вступить в контакт с американцами, было достаточным основанием для того, чтобы разрушить мою жизнь.

Я очень быстро догадалась и о том, что Штенхаммер решил сломать меня и сделать ручной. Почему я так подумала? После нашей первой «беседы» меня заперли в камере на целыхтри дня, и мое одиночество нарушали лишь редкие визиты надзирательницы, которая приносила еду. Да, мне разрешали час физических упражнений каждый день, но это означало, что меня выводили из камеры и запирали в каменном мешке размером пять на два метра. Стены трехметровой высоты обвивала колючая проволока. Я была предоставлена самой себе во время этой так называемой прогулки на свежем воздухе. В прошлом я никогда не занималась спортом. Но теперь бегала взад-вперед как сумасшедшая, намеренно изнуряя себя, воображая, что разовью высокую скорость и прорвусь сквозь бетонные стены на свободу. Эти мечты были отголоском тяжелейшего психологического состояния, в котором я пребывала. Мало того что меня на двадцать три часа в сутки запирали в тесной камере, я была лишена возможности чем-то себя занять. Ни радио, ни книг, ни письменных принадлежностей. У меня не было ничего, кроме моих мыслей. Я придумывала самые разные умственные упражнения, только чтобы не отупеть. Прокручивала в голове кинофильмы, кадр за кадром. Пыталась мысленно классифицировать каждое английское слово из своего словарного запаса. И все равно мыслями возвращалась к сыну. Ты даже не представляешь, что значит не видеть своего ребенка. Как жить без этой животной, тактильной потребности прижимать его к себе, вдыхать этот сладкий, не испорченный жизнью аромат, которым благоухает его тельце? Как жить, если ты не можешь слышать его лепета, не можешь уложить его с собой в постель, когда он просыпается от плача среди ночи? Для меня это было самое страшное наказание.

Когда по истечении этих трех дней кошмара меня наконец привели на второй допрос, я была настолько раздавлена психологически, истерзана бессонницей и обострившейся клаустрофобией, настолько обезумела от тоски по сыну, что села на стул, приняла предложенные полковником сигарету и кофе и попросила его включить магнитофон, поскольку хотела сделать признание. Он выполнил мою просьбу, и я пустилась в заученный монолог о том, как однажды в книжном магазине на Унтер-ден-Линден ко мне подошел некий господин Смит и предложил платить мне по пятьдесят американских долларов еженедельно, если я буду снабжать его информацией…

История выглядела нелепой. С первых же слов мне стало понятно, насколько неубедительно она звучит. Минут через пять Штенхаммер тихо произнес: «Довольно» — и выключил магнитофон. Взглянув на меня с ухмылкой, он вдруг спросил:

«Вы ведь хотите вернуть сына, не так ли?»

«Больше всего на свете!»

«Тогда вы должны сказать мне правду».

«Но вы знаете правду, сэр».

«Неужели?»

«Да, я так думаю. А правда в том, что у меня никогда не было контактов с американцами».

«Тогда возвращайтесь в свою камеру».

«Вы должны мне верить», — сказала я, и мой голос заметно окреп.

«Вы упрямо твердите об этом. Я вовсе не обязан вам верить. На самом деле я не верю ни одному вашему слову».

Последовали еще три дня в одиночке, двадцать три часа в сутки взаперти, без всякой связи с внешним миром. Я уже начала подумывать о самоубийстве, вспомнив, как читала где-то, что, если намочить простыню, она не порвется, когда сплетешь из нее петлю для повешения. Возможно, Штази имела возможности читать и мои мысли, поскольку наутро пришла надзирательница и забрала тонкую простыню, укрывавшую мой матрас.

Когда Штенхаммер снова увидел меня спустя три дня, он улыбнулся и привычно предложил мне сигарету и чашку кофе. Он опять вернулся к роли «доброго полицейского».

Как всегда, угощение было превосходным и слегка подняло мне настроение.

«Теперь, уверен, все ваши мысли только о том, как же все-таки выбраться отсюда», — сказал он.

«Все мои мысли только о благополучии моего сына».

«Об этом не стоит беспокоиться, я же вам говорил. Он находится в прекрасной семье».

«Кто они?»

«Это конфиденциальная информация. Но я знаю эту семью и могу вас заверить, что Йоханнес получает всю необходимую любовь и заботу».

Холодная дрожь пробежала по моему телу. Но я знаю эту семью. Это означало только одно: моего мальчика поместили в семью сотрудников Штази. Что, в свою очередь, означало: они тем более не намерены возвращать мне ребенка. И Штенхаммер, сочувственно улыбавшийся мне сукин сын, знал, что этот осколок информации, столь искусно завуалированной, разобьет мое сердце.

Когда я опустила голову и тихо заплакала, он был сама доброта:

«Я что-то не так сказал?»

«Выходит, я никогда не увижу своего ребенка?»

«Я ничего такого не говорил».