— Те фотографии, о которых Петра упоминала в своем письме…
— Конечно, конечно, — засуетилась она и встала, не вынимая сигарету изо рта. — Они у меня припрятаны в тайнике. Так что, если вы на минутку закроете глаза…
— Зачем? — спросил я, не скрывая своего раздражения. — Кому я-то буду рассказывать о вашем тайнике?
Я увидел, как она дернулась. Мне вдруг стало ужасно стыдно за то, что я напустился на нее, но меня не отпускала мысль о том, что эта женщина предала когда-то Петру, будучи ее лучшей подругой. Правда, в памяти тут же ожили слова Петры, когда она говорила, какую психологическую травму переживает Юдит, и я напомнил себе о том, что не вправе морализировать насчет системы, в которой мне, к счастью, не пришлось жить.
— Вы правы, вы правы, — сказал я. — Ник чему мне видеть ваши тайники. Поэтому я сейчас отвернусь, закрою глаза и открою по вашему сигналу.
Я так и сделал. Не прошло и полминуты, как она скомандовала:
— Можете открывать.
Когда я повернулся к ней, то увидел, что Юдит плачет.
— Спасибо вам, — сказала она.
— Извините, если я был излишне резок.
— Прошу вас, не извиняйтесь. Это я должна попросить у вас прощения… за все.
Я увидел альбом у нее в руке — маленький, на пружинках, в серой виниловой обложке.
— Вот, — сказала она, протягивая его мне. — Мне удалось передать через нашу общую знакомую письмо Петре, в котором я объяснила, что сумела забрать ее альбомы с фотографиями, прежде чем к ней нагрянула Штази. Я сложила все фотографии в один альбом. Мне очень жаль, что я больше ничего не смогла утащить, но у меня было так мало времени — они приехали в шесть часов, через семь минут после моего ухода. Надеюсь, хоть это послужит ей утешением…
Она снова запнулась, затрясла головой, забормотала что-то себе под нос.
Я открыл альбом. На первом снимке была Петра с малышом на больничной койке, очевидно, сразу после рождения Йоханнеса. Были фотографии малыша, спящего в колыбельке. Вот Петра кормит его грудью. Петра играет с сыном на диване. Малыш с полосатой зеброй в руках. Петра с коляской на улице. Петра с сыном на детской площадке — возможно, той самой, на Кольвицплац, мимо которой я проходил несколько месяцев назад, во время своей первой вылазки. Йоханнес и Петра посреди большой кровати. Йоханнес стоит на ножках и удивляется, что это у него получилось.
Конечно, это был прелестный малыш. Но что меня сразу поразило в этой подборке, так это то, что не было ни одной фотографии Йоханнеса с отцом и ни одной — Петры с мужем.
Юдит, должно быть, прочитала мои мысли:
— Я убрала фотографии с Юргеном, потому что знаю, Петре не захочется их видеть.
— Может быть, мы предоставим Петре право решать. Почему бы вам не отдать их мне?
— Я не могу этого сделать. Я их сожгла. Все.
— Но почему?
— Потому что это Юрген своим безумием довел всех до катастрофы.
— И все-таки вам следовало бы позволить Петре решить судьбу фотографий.
— Юрген был… как раковая опухоль, которая заразила всех нас. И откуда вам знать, что здесь творится? Вы хоть представляете, что это такое?
Она уже кричала — и, похоже, сама удивлялась этому, потому что на ее лице появилось виноватое выражение.
— Послушай меня, послушай меня, идиотку, идиотку, идиотку. Ты принес мне подарки. Ты любишь мою подругу. Ты говоришь, моя подруга прощает меня. И как… как я себя веду? Как дура никчемная и…
— Довольно, — оборвал я ее. — Спасибо вам за фотографии. Я расскажу Петре…
— Скажи ей, что я ненавижу себя за то, что я сделала. Я попыталась передать ей это в письме, которое отправила несколько месяцев назад. Но оно все было зашифровано, все в недомолвках, я не могла написать прямо и честно. Скажи ей, что я благодарю ее за прощение и что я не заслуживаю его.
— Хорошо, я передам. А теперь проводите меня, пожалуйста, к черному ходу.
Она дала мне очень подробные инструкции, как пробраться по лабиринту окрестных переулков, чтобы незамеченным выйти к станции метро «Шонхаузер-аллее».
— Спасибо вам, — сказал я, убирая альбом в рюкзак, и встал из-за стола.
— Надеюсь, вы сможете простить меня, — сказала она.
— Простить за что?
Она опустила голову, как приговоренный преступник, только что выслушавший приговор.
— За все, — еле расслышал я.
Уже на улице я подождал, пока Юдит закроет за мной дверь, потом достал из рюкзака альбом, вытащил из него все фотографии, сложил их в конверт, который захватил с собой, сунул конверт в задний карман джинсов и прикрыл рубашкой. После этого выбросил пустой альбом в мусорный бак и на мгновение задумался, стоит ли идти тайным маршрутом Юдит до метро или, наоборот, выйти на оживленную улицу и вернуться на Пренцлауэр-аллее. Что-то подсказывало мне, что если я отправлюсь закоулками, то могу нарваться на засаду Штази возле метро — это в случае, если Юдит все-таки сообщила им. Но даже если пойти пешком до Александерплац, не выходя к трамвайной остановке на Мариенбургерштрассе, которая могла быть под наблюдением, велика была вероятность столкнуться с ними непосредственно у пропускного пункта. Правда, я мог опровергнуть любые обвинения в том, что провел утро в Пренцлауэр-Берге. Это, разумеется, при условии, что меня не поджидает полицейская машина прямо у дверей дома Юдит.
Я еще раз ощупал задний карман брюк, проверяя, надежно ли спрятаны фотографии. Потом, чтобы успокоить нервы, скрутил сигарету, мрачно подумав, что, возможно, это последняя в моей жизни самокрутка, если меня все-таки караулят у подъезда. Но когда я вышел на улицу, никого не было. Я посмотрел по сторонам. Если не считать нескольких припаркованных пустых «траби», машин поблизости не было. Я тронулся в путь, спускаясь по Рикештрассе в сторону разрушенной башни, затем свернул в переулок и попал на улицу, которая шла параллельно Пренцлауэр-аллее. Все это время я ждал, что вот-вот рядом со мной затормозит машина с тонированными стеклами, из нее выскочат мужчины в темных костюмах, скрутят меня и запихнут на заднее сиденье. Но никто рядом со мной не тормозил, «хвоста» тоже не было видно (или, по крайней мере, я его не замечал), и вскоре я оказался на Александерплац. Было начало двенадцатого. Больше всего мне хотелось прыгнуть в метро, доехать до Штадтмитте, пройти сто шагов до «Чарли» и перейти на ту сторону. Но я чувствовал, что это вызовет слишком много вопросов о том, почему я решил наведаться в ГДР всего на три часа. Поэтому я обошел Александерплац и двинулся на юг, чтобы убить два часа в Das Alte Museum[90]возле Берлинского кафедрального собора. В музее пришлось изучать невыносимо унылые коллекции под названием «Рабочие протестуют против прусской олигархии» и «Дети демократической республики поют песни о мире и клеймят капиталистических агрессоров», выполненные в духе социалистического реализма. Целая секция музея была отдана выставке «Фотографические работы из братских социалистических стран», и я долго таращился на счастливых крестьян Болгарии, собирающих урожай пшеницы, и игроков кубинской бейсбольной команды, помогающих убирать урожай сахарного тростника в колхозе под Гаваной.
Пропаганда всегда производит на меня гнетущее впечатление — мало того что она стремится поучать слабых и зависимых, так еще и рядится в кричащие формы, излучая притворный оптимизм. Два часа среди этого тоталитарного китча окончательно добили меня, заставив принять решение: к черту риск, возвращаюсь сейчас же.
Забежав в туалет, я засунул фотографии поглубже в карман джинсов, после чего вышел на залитые полуденным солнцем улицы. Черев двадцать минут, пройдя пешком по Унтер-ден-Линден и свернув налево, на Фридрихштрассе, я подошел к КПП «Чарли».
И сразу заметил знакомый силуэт, маячивший у первого поста охраны. Синий костюм с легким отливом, очки с затемненными стеклами, шапка «пирожок». Черт, черт, черт! Мистер Пинкертон… Потеряв меня в Пренцлауэр-Берге, он, должно быть, сразу поспешил сюда, зная, что я обязан перейти границу именно здесь. Судя по удивленному и в то же время довольному выражению его лица, он был счастлив, что я не заставил его околачиваться здесь до полуночи, как это позволяла моя «виза Золушки».
Он подошел к караульному и что-то шепнул ему на ухо. Я увидел, как тот инстинктивно потянулся к кобуре револьвера. Хотя мне и было страшно, я знал, что у меня нет другого выбора, кроме как ответить на все их вопросы. Оставалось надеяться, что мне все-таки позволят пересечь эти тридцать ярдов, разделявшие два мира.
Шлагбаум поднялся. Я подошел к поджидавшей меня парочке. Как только я пересек начертанную на асфальте линию, пограничник крепко взял меня за правую руку.
— Вы пройдете со мной, — сказал он.
Меня провели в будку. Здесь к нам присоединились мистер Пинкертон и пожилой офицер в форме, с медалями на нагрудных карманах. В крохотном помещении не было стульев — лишь длинный стол, перед которым мне было приказано остановиться.
— Документы, — сказал старший офицер.
Я передал ему свой паспорт.
Офицер изучил его, потом повернулся к Пинкертону и спросил:
— Этот человек убегал от вас?
— Да, это он, — ответил тот.
— Вы уверены?
— Абсолютно.
Офицер снова заглянул в мой паспорт и сказал:
— Итак, герр Несбитт, этот джентльмен утверждает, что вы бросились бежать, как только сошли с трамвая на Мариенбургерштрассе в Пренцлауэр-Берге.
— Совершенно верно. Я побежал.
— А почему вы побежали?
Я сделал глубокий вдох, пытаясь побороть ужас, сковывающий меня.
— Дело в том, что я марафонец, потому и побежал. Я тренируюсь каждое утро. А сегодня решил, что было бы интересно совершить пробежку по Восточному Берлину.
Офицер смотрел на меня как на сумасшедшего. Пожалуй, его трудно было осуждать за это.
— Какая-то нелепая история. Этот джентльмен утверждает, что вы вели себя подозрительно в трамвае.
— А кто такой этот джентльмен? — спросил я, нервно и в то же время с вызовом.