Так я и чувствовал!
— Будем надеяться, что он вернется живой и здоровый…
Я сделал паузу и затем продолжал:
— Мы ведем смертельную борьбу с нашим общим врагом, и очень важно, чтобы вы оказали нам содействие… Вы должны быть со мной откровенны… Этим вы поможете не только нам, но и сыну и всем полякам.
— Не розумем.
От волнения она заговорила по-польски, слезы душили ее. Я принес холодной воды; выпив весь стакан, она вытирала платком глаза и пыталась справиться, взять себя в руки.
Она сидела передо мной сникшая, потускневшая, сразу утратившая всю свою моложавость и кокетливость. Мать, терзаемая тревогой за жизнь и судьбу единственного сына. Полька, мучимая мыслями о гибели соотечественников.
Так случается нередко. Сталкиваешься с чужой жизнью, с чужими страданиями, хочется как-то утешить, подбодрить и — совесть требует — оставить человека в покое. А ты вынужден тут же его потрошить, добывать необходимую тебе информацию. Проклятое занятие — хуже не придумаешь.
Дав ей немного успокоиться, я перешел к делу, объяснил, что меня интересуют эти двое офицеров. Поначалу она испугалась, что в ее доме ночевали какие-то бандиты, и как бы в оправдание опять поспешно достала талон комендатуры, разрешение на постой. Я сказал, что они не бандиты, но заготавливать продукты в этом районе не имеют права, это не положено. И тут она нашла для них определение «шпекулянты», и для нее все вроде стало на свои места. Частная торговля, продажа и перепродажа продуктов на освобожденной территории Литвы и Западной Белоруссии были весьма распространены, и версия о какой-либо коммерции выглядела для нее весьма убедительно.
Она охотно отвечала на все мои вопросы о Николаеве и Сенцове и, безусловно, была со мною откровенна.
Имея разрешение на пять суток, они ночевали у нее четыре раза — одну ночь где-то отсутствовали.
Уходили из дома рано, часов в шесть, возвращались с наступлением сумерек, усталые, запыленные. Как она поняла, ездили по деревням на попутных машинах. Чистили сапоги, умывались и, поужинав, сразу ложились спать.
В разговоры с ней не вступали, обращались только по какой-нибудь надобности, и то в основном старший. Так, в первый вечер он интересовался ценами на овец и свиней, на продукты, керосин и немецкое обмундирование, из которого теперь многие, особенно крестьяне, предварительно перекрасив, шили себе одежду. Как ей стало ясно, за несколько дней до этого они побывали на базаре в Барановичах и сравнивали тамошние цены и здешние.
Были вежливы и приветливы, угощали ее сахаром, вареными яйцами, привезенными якобы из деревни; в первый вечер дали ей полбуханки солдатского, как она выразилась, «казенного», хлеба, а вчера — целый стакан соли.
Все три года оккупации эти районы немцы солью не снабжали, она ценилась буквально на вес золота, да и сейчас продавалась на базаре чайными ложечками и стоила очень дорого.
Соль, щедро подаренная ей Николаевым, — я попросил показать — была немецкая, мелкого помола, с крохотными черными вкраплениями — крупинками перца, так он сам ей объяснил.
За месяц после освобождения города у нее на квартире останавливалось более десяти офицеров, и почти все тоже делились с нею какими-нибудь продуктами, но доброта последних постояльцев (полагаю, только теперь, после моих вопросов) ее почему-то настораживала. Хотя ничего подозрительного в их поведении вроде бы и не было.
Вчера они вернулись раньше обычного, перед грозой. Еще до их прихода появился этот железнодорожник, спросил их, не называя фамилий, сел в кухне и ждал.
Он поляк, но она его не знает, полагает, что приезжий, откуда-нибудь со стороны Литвы: он говорил по-польски с мягким вильнюсским акцентом. Как она полагает, он не рядовой железнодорожник, а какой-нибудь поездной «обер-кондуктор» или другой небольшой начальник. Показался ей молчаливым и замкнутым.
Он пробыл с офицерами свыше трех часов, вместе ужинали и распили бутылку бимбера, привезенную, очевидно, этим поляком. О чем они говорили — не знает, не прислушивалась.
Я поинтересовался, с кем еще они общались, кроме железнодорожника. Она сказала, что дня три тому назад вечером встретила их у станции с двумя какими-то офицерами, на внешность которых не обратила внимания, да в полутьме и не разглядела бы, только заметила, что они «млоди». Это определение ничего не говорило: женщине ее возраста и пятидесятилетние мужчины могли показаться молодыми.
Выяснилось, что Николаев и Сенцов однажды уже уходили из дома через соседний участок; они знали, что так ближе к центру города и дорога получше. Вообще-то там вдоль края участка был раньше свободный проход, но неделю назад соседка, поссорясь с Гролинской, закрыла калитку и забила ее досками. Если бы они не наступили в темноте на грядку, то никакого скандала и не было бы. Кстати, их уход не был для нее неожиданным — они заранее предупредили, что вечером перейдут на другую квартиру, где есть сарай и куда прибудет машина.
Разумеется, я спросил и о вещах: с чем эти офицеры появились в доме, что и когда приносилось и уносилось. Впервые они пришли под вечер с двумя плотно набитыми вещмешками; один исчез сразу, наутро, а второй дня два стоял в их комнате под кроватью (она видела, когда убиралась), что в них было — не представляет.
Затем я справился, в какое время Николаев и Сенцов вернулись в воскресенье, 13 августа.
— В воскресенье…
Она подумала и сказала — после девяти, когда уже стемнело. Она припомнила, что в тот вечер младший — «лейтнант» — еще мыл на кухне… огурцы…
— А вас этими огурцами они не угощали?
— Не.
— А горьких огурцов у них в тот вечер не оказалось? Они не выбрасывали, не помните?
— Не знаю… Не видела.
Все подозрительно лепилось одно к одному. Конечно, всякое бывает, возможны самые невероятные совпадения и стечения обстоятельств. Однако не многовато ли?
7 августа передатчик выходил в эфир из леса юго-восточнее Столбцов в какой-нибудь сотне километров от Барановичей. На той же неделе Николаев и Сенцов, по словам Гролинской, побывали в Барановичах на базаре.
Вещмешок (не исключено, что в нем находилась рация) унесли из дома рано утром 13 августа — в день зафиксированного радиосеанса, часов за двенадцать до него. По возвращении на квартиру Сенцов мыл для ужина огурцы… Огурцы были найдены и на месте выхода передатчика — в тот вечер! — в эфир.
Позавчера Блинов видел Николаева и Сенцова на опушке Шиловичского леса с вещмешком — спустя полтора часа они вышли к шоссе без вещмешка. Это подкрепляло предположение, что в нем находилась рация, скрываемая где-нибудь в лесу.
Объясняя Гролинской свое знание города, Николаев и Сенцов говорили, что в июле уже были здесь, останавливались где-то на другой квартире, куда вчера перед полуночью якобы и ушли. Однако среди военнослужащих, побывавших в Лиде на постое с момента освобождения и до сего дня (по моей просьбе комендант города проверил ночью все учеты как у себя, так и в обоих районах расквартирования), офицеры Николаев Алексей Иванович и Сенцов Василий Петрович регистрировались и значились лишь один раз — 12 августа, в день появления у Гролинской.
Проще простого было связать воедино сведения о движении эшелонов в перехваченной радиограмме и этого «гостя» — железнодорожника, его мягкий вильнюсский акцент и выращиваемые только под Вильнюсом огурцы «траку», обнаруженные на месте выхода рации в эфир.
И наконец, целлофановые обертки от сала, предназначенного у немцев для парашютистов и морских десантников.
Без труда выстраивалась цельная, вполне достоверная картина… В группе — четыре человека, и передачу с движения вели вчера двое других. Возможно, те самые, кого Гролинская встретила с Николаевым и Сенцовым в темноте у станции.
Железнодорожник, по всей вероятности, — связник или курьер-маршрутник. Он прибыл, очевидно, из Прибалтики и после контакта с Николаевым и Сенцовым уехал в сторону Гродно, в том направлении, где, судя по тексту перехвата, как раз велось систематическое наблюдение за движением эшелонов.
А уходили они дважды через соседний участок из предосторожности: на всякий случай, чтобы «сбросить хвост», если за ними попытаются следить.
Все легко и достоверно раскладывалось по полочкам, до того легко, что я заставлял себя не делать до времени выводов и критически относиться даже к самым очевидным фактам и совпадениям.
Имелись и небольшие противоречия, из них лишь одно обстоятельство по-настоящему колебало все правдоподобное и весьма убедительное построение: целлофановые обертки они оставили на виду, в пепельнице, а те, кого мы разыскивали, люди бывалые, весьма осторожные, этого, надо полагать, никогда бы не сделали. Впрочем, и на старуху бывает проруха, чем черт не шутит…
Более всего мне хотелось посоветоваться с Поляковым, но до следующего утра, пока он не вернется в Управление, сделать это было, наверно, невозможно.
Я подробно разъяснил пани Гролинской, что она должна предпринять, если Николаев и Сенцов появятся у нее в доме или, может, встретятся ей на улице. Затем распрощался, пожелав, чтобы Ежи вернулся живым и здоровым, и еще раз попросил сохранить в тайне весь наш разговор. Она обещала.
С Николаевым и Сенцовым — подлинными или мнимыми — требовалось немедленно определиться. Следовало срочно проверить их по словесным портретам, составленным Таманцевым, и по приметам… Срочно!
Минут десять спустя мы мчались к аэродрому. Блинов, когда я сообщил ему, что этих двух офицеров в доме нет, что они ушли ночью через соседний участок, заморгал своими пушистыми ресницами, как ребенок, у которого отобрали игрушку или обманули. Затем, вздохнув, полез в кузов и тотчас уснул. А я трясся в кабине, систематизируя и переписывая с клочков бумаги каракули Таманцева — словесные портреты Николаева и Сенцова.
Из отдела контрразведки авиакорпуса я позвонил по «ВЧ» в Управление. Поляков — он устроил бы все без меня — находился где-то в Гродно, и я продиктовал текст запроса дежурному офицеру.