Момент Макиавелли. Политическая мысль Флоренции и атлантическая республиканская традиция — страница 120 из 163

1122, постоянной армии и государственном кредите. Постоянная армия означала специализацию и отчуждение способностей человека, кредит – фантазию, фикцию и социальное помешательство, угрозу ложного сознания, которое бы затянуло людей в своего рода политическую «Дунсиаду»1123, а вместе они означали коррупцию. Те, кто рассматривал ситуацию с таких позиций, полностью разделял склонность гуманистов считать коррупцию необратимой, поэтому их отношение к переменам было отрицательным. Впрочем, они признавали их, хотя и отвергали; они мыслили в духе Макиавелли, сознавая, что общество оторвалось от естественного порядка, который остался в прошлом. Они допускали существование основополагающих добродетелей, ordini и principii, возвращению к которым могло бы содействовать моральное законодательство. Они указывали на бережливость, народное ополчение или независимость частей сбалансированной конституции как на идеалы, которые патриотически настроенный парламент или король-патриот мог бы возродить средствами закона или назидательного примера. В этот момент они соглашались с тем, что между моральными и материальными составляющими общества, между моральными ценностями и материальной историей имеется разлад1124. Они признавали, что перемены в обществе уже не служили гарантией добродетели, но утверждали, что добродетель можно вновь утвердить вне зависимости от социальных условий и даже с ее помощью изменить историю.

Альтернативный путь заключался в том, чтобы признать – правление состоит в управлении страстями. Если деньги и кредит действительно разрушили социальную структуру, превратив ее в подвижную среду, наполненную объектами желания и фантазии, значит, страсть, мнение и воображение и в самом деле служили двигателями человеческих поступков и источниками человеческого познания. Однако из уже сказанного ясно, что это блюдо оказалось слишком острым даже для прагматичного Дефо. Он старался, особенно в споре со Свифтом, показать, что мнение и страсть могут корениться в опыте, а не в воображении, и помогать распознавать подлинные общественные блага и истинную способность людей быть частью общества. Тем не менее, как мы видели, это обстоятельство не устраняло истеричного непостоянства Кредита в образе женщины. Монарх, парламент, общество должны были задействовать все средства установления социальной стабильности, чтобы успокоить гиперчувствительную нервную систему, которой теперь обладал социум, и сохранять контроль над надеждами и страхами людей. Кроме того, представлялось маловероятным, чтобы столь подвижный человеческий универсум содержал в себе некую упорядоченную систему ценностей, доступную в прошлом, к которой можно было бы вернуться. Вечные нравственные ценности существовали, но они заключались в добродетелях, связанных с жизнью в обществе, а не с какой-либо конкретной законодательной системой, которая могла бы гарантировать добродетель граждан.

Как следствие, версия истории, которую выдвигали виги из «придворной» партии, не была апологетической. Она сходилась с неохаррингтоновской версией в том, что относила к прошлому общество воинов-земледельцев. Впрочем, в этой интерпретации возможность его восстановления отрицалась, равно как и то, что оно воплощало в себе принципы, способные вновь утвердиться в настоящем. Соответствующий взгляд на политику, как мы увидим в следующем разделе, отвергает наличие формулы сбалансированной конституции, принципы которой лежали бы в основе правления. Для этого нужны классическая познаваемая история и классическое познаваемое общество, но ни того ни другого мы не обнаружим в мире переменчивого кредита и ожиданий, в отношении которого и в котором возможны лишь мнения и страсти. В описании вигов из «придворной» партии правление властвует над подвижным обществом и наделено полномочиями управлять как суверен, хотя бы в силу отсутствия познаваемых принципов, к которым можно было бы свести его авторитет. Оно существует в истории, где все меняется и течет, и должно, руководствуясь практическими соображениями, управлять человеческими страстями так, как того требует ситуация. Пока люди остаются членами общества, – кроме случаев, когда алчность или воображение сводят их с ума, – существуют подлинные добродетели, истинная страсть к эмпатии и честности, благодаря которым здание правления крепко укоренено в действующем моральном универсуме. Однако всегда звучит практический вопрос: находится ли кредит в гармонии с доверием людей друг другу, способствуют ли мнения, надежды и страхи людей стабилизации общества и росту благополучия? Задача правления – слышим мы издалека голос Бернардо из «Диалога» Гвиччардини – сделать так, чтобы происходили именно эти гармонизация, стабилизация и рост, а не заниматься постоянным пересмотром законов, лежащих в основе некоей исходно формализованной системы, в которой, как предполагается, только и может расцвести добродетель. А если такая рамка или система отсутствуют, человек как zōon politikon не может заниматься нескончаемым поиском новых формальных оснований собственной гражданской добродетели или перестраивать ее принципы. Его дело – разобраться с собственной жизнью в обществе, практиковать подобающие ей добродетели и делать свой вклад в общий кредит доверия, которое люди оказывают друг другу1125. Впрочем, его мир будет прежде всего условным и субъективным, и лишь опыт (и состояние рынка) позволят ему судить, насколько его мнения относительно происходящего соотносятся с действительностью. Возможно, мы подошли к определению той «приватизации», которую современные историки любят обнаруживать в философии коммерческого общества.

Наш анализ показал, что язык, к которому мыслители Августинской эпохи прибегали в рассуждениях о социальной проблематике, был в нескольких отношениях близок Макиавелли, чего нам никогда не удалось бы сделать, если бы мы отталкивались от истолкования трудов Локка. Мы выяснили, что мыслители конца XVII столетия опирались на Макиавелли и Харрингтона, рисуя образ свободного и не испорченного коррупцией общества. Понятия, схожие с virtù и fortuna Макиавелли, использовались, чтобы выразить ощущение постоянных инноваций, утраты легитимности и текучести, вызванное быстротой перемен, уводивших общество в сторону от этого республиканского идеала. Мы обнаружили, что потребность в переосмыслении классической теории порчи нравов или коррупции обусловливалась осознанием все более тесной связи между правительством, войной и финансами. Меркантилистские войны возродили интерес к внешним отношениям республик с другими республиками и с империями. Мы увидели, как капитализм получил свой первый удар в образе рантье, чиновника и спекулянта государственным долгом, а не торговца или коммерсанта, вступив в свою первую крупную полемику в истории англоязычной политической мысли. Мы убедились, что развитие «буржуазной идеологии», парадигматической для капиталистического индивида в качестве zōon politikon, оказалось существенно затруднено вездесущими ценностями аристотелевской теории и гражданского гуманизма, которые фактически определяли рантье и предпринимателя как примеры коррупции. И если капиталистическая мысль действительно приватизировала человека, это произошло потому, что она не нашла способа представить его как достойного гражданина. «Буржуазной идеологии», возникновение которой марксизм старой закалки изображал как исторически неизбежное, приходилось, похоже, вести борьбу за существование. Быть может, окончательной победы она так и не одержала.

Наконец, конфликт между недвижимым и движимым имуществом, в котором мыслители Августинского периода видели материальную основу социальной жизни, повлек за собой конфликт – или скорее привел к амбивалентности – между формами социальной эпистемологии. Все, кого волновала эта тема, рассматривая общество в категориях денег и кредита, недвусмысленно говорили о мнении и страсти, фантазии и ложном сознании. Глубокий интерес философов XVIII века к отношениям между разумом и страстями был, по-видимому, связан с конфликтом между земельной и денежной собственностью. Впрочем, стоит подчеркнуть, что этот вывод сделан не на основе формально или неформально марксистского анализа. Марксист, вероятно, сказал бы, что оппозиция между движимым и недвижимым имуществом является единственным и достаточным объяснением интереса философов к разуму и страстям, но тут мы не обнаружили оснований для подобного утверждения. Для марксизма типично устанавливать связь между социальным сознанием и отношениями собственности благодаря процессу «демистификации», но и в нем не оказалось необходимости; Давенант и Дефо совершенно отчетливо сознавали, чтó и в чьих интересах хотели сказать. Мы не предприняли попытку марксистского анализа, а исследовали исторические истоки того типа мышления, какое мы позже встречаем у Маркса. Журналисты и критики Августинской эпохи были первыми в истории интеллектуалами, которые выражали совершенно секулярное понимание общественных и экономических изменений и особо отмечали, что эти изменения повлияли как на их ценности, так и на способы восприятия социальной реальности. Стремясь сформулировать и выразить свое понимание, они использовали в основном макиавеллиевские модели.

Глава XIVДебаты XVIII столетияДобродетель, страсть и коммерция

I

Споры между добродетелью и страстью, землей и торговлей, республикой и империей, ценностями и историей, которые мы рассмотрели выше, – легли в основу общественной мысли XVIII века. В двух оставшихся главах мы попытаемся показать их роль в Американской революции и формировании американских ценностей. Мы проанализируем эту часть истории в более широком контексте развития европейской мысли таким образом, чтобы в общих чертах могла проявиться наглядная связь Джефферсона и Гамильтона с Руссо и Марксом. Можно продемонстрировать, что и Американская революция, и Конституция США в каком-то смысле завершают гражданскую мысль Ренессанса и что идеи, сложившиеся в русле традиции гражданского гуманизма – сплав аристотелевской и