1195. Болингброк считал, что понятия «виги» и «тори» устарели и что существует лишь партия «страны», партия добродетели, враждующая с кликой «двора», фракцией коррупции. Впрочем, эти высказывания по своей сути мало отличались от аргументов, которые выдвигали Толанд и другие в 1714 году, когда – годами порицая партию и фракционность как источник коррупции власти – они признали, что по-прежнему существовали виги, твердо державшиеся принципов 1688 года, и тори, которым в этом отношении доверять нельзя, и что поэтому необходима сильная исполнительная власть вигов, основанная на Семилетнем акте1196. Большинство людей полагало, что партия имеет право на существование, лишь когда воплощает собой некий общий принцип и потому способна к добродетели; две партии, представляющие различные частные интересы, могут лишь поддерживать господство коррупции и фантазии.
Болингброк как-то заметил, что игра на бирже относится к торговле примерно так же, как политические группировки – к свободе1197 (здесь напрашивается комментарий в духе Полибия: хорошие и дурные стороны любой «добродетели» всегда трудно разделить). Эта апофтегма одновременно раскрывает господство идеала добродетели и его ограниченность; добродетель оставалась общественной и личностной характеристикой, подразумевающей в той или иной форме преданность общему благу, на которую способен только индивид, обладающий высокой автономией. Чтобы политика не сводилась к коррупции, ее надлежало свести к этике – этого требовала классическая риторика, вне зависимости от того, насколько искренне Болингброк или кто-либо еще прибегал к ней. Поэтому «науку добродетели» Аристотеля, Полибия, Макиавелли, а теперь еще и Харрингтона, или социологию гражданской этики, Западу XVIII века следовало переосмыслить с парадигматической силой и полнотой. С этой точки зрения Монтескьё можно назвать самым видным практиком подобной науки, и как раз в этот период репутация Макиавелли как ведущего гражданского моралиста достигла своего пика и очистила его образ от большинства упреков в нравственной неоднозначности. Впрочем, плата за этот процесс оказалась следующей: любой политический трактат, автор которого не мог преодолеть ограничения такой риторики, почти неизбежно заканчивал свой текст не просто морализаторством, но указанием на то, что добродетель как личное качество служила единственной силой, способной излечить от коррупции. Аналогичного мнения придерживался Макиавелли, признавая, что перед индивидуальной добродетелью в развращенном обществе стоит настолько сложная задача, что простых смертных на этом пути ждет почти неминуемое поражение; победить может лишь тот, кто обладает героизмом, квазибожественным авторитетом или подлинным вдохновением. Поздние сочинения Болингброка, особенно написанные уже после неудачной кампании против Уолпола, всего лишь служили увещеванием общественных лидеров и, наконец, Короля-патриота проявить героическую добродетель и искупить мир, погрязший в коррупции; Джон Браун, очень умный, но трагически неуравновешенный ученик Макиавелли1198, «Катона», Болингброка и Монтескьё, писавший между 1757 и 1765 годами, пришел в конце наиболее известной из своих работ к неожиданному заключению, что избавить нацию от коррупции способен лишь нравственный пример «какого-нибудь великого министра»1199. Болингброка критиковали за отход от эмпирического материализма Харрингтона к моральному идеализму Макиавелли1200, но, во-первых, гражданской добродетели, понятой как способность посвятить себя универсальному общему благу, в конце концов, не пристало зависеть от случайных и конкретных социальных факторов, а во-вторых, невозможно было по-прежнему полагать вслед за Харрингтоном, что однажды принятый земельный закон может навсегда уравнять материальные основы добродетели. Земля не зависела от торговли, торговля – от кредита, а аналог уравнивающего земельного закона для общества финансовых спекуляций оставался неизвестен и, вероятно, немыслим. Поэтому людям приходилось быть выше обстоятельств; трактат Монтескьё «О духе законов» – восхитительная в своей парадоксальности попытка выяснить, в каких обстоятельствах это возможно.
То, что Болингброк в своей идеологии и риторике оказался вынужден сделать ставку на одну лишь концепцию добродетели, имело последствия, которые, вероятно, не до конца осознают современные исследователи его мысли. Отмечая его явное расхождение с Локком, – в отличие от последнего, он полагал, что обществу от природы присущи власть и порядок, что добродетельный государь или аристократия могут отечески управлять людьми более низкого звания и что «великая цепь бытия» представляла собой структуру, упорядочивающую мир деиста, – они пришли к выводу, что он в конечном счете поддерживал власть земельных джентри в обществе, организованном в соответствии с естественной иерархией, и ностальгировал по прежней социальной и философской атмосфере эпохи Елизаветы или Якова1201. Однако, как мы неоднократно убеждались, идеал добродетели был политическим, а полис, который строился на vita activa и базировался на равенстве, невозможно полностью свести к иерархии. Разумеется, в его состав входила элита, наделенная мудростью и опытом, досугом и собственностью, элита, которой надлежало указывать путь своей добродетелью и в этом смысле править; ее власть над не принадлежащими к элите гражданами можно назвать и естественной, и отеческой, подобно тому как римский сенат называли patres conscripti. Впрочем, Гвиччардини, наиболее аристократически мыслящий флорентийский республиканский теоретик, ясно дал понять, что немногим нужны многие, которые спасли бы их от коррупции: когда многие признавали немногих своими природными руководителями, они не утрачивали способности к критическому суждению или деятельной гражданской жизни. И руководство, и уважение были активными добродетелями; добродетель же в более абстрактном и формальном смысле означала отношение между двумя формами участия в гражданской жизни, и если Болингброк в самом деле испытывал ностальгию, предметом ее, скорее всего, являлась открытая и беспокойная обстановка, обусловленная политикой партии «страны» в правление королевы Анны, в отличие от застывшей олигархии эпохи Георга II. Мы вернемся к этой теме, рассматривая проблемы уважения и равенства в революционной Америке, где Болингброка считали вторым Макиавелли, авторитет которого как философа морали и политики заслонял его неоднозначность.
В «моменте Макиавелли» XVIII века, как и XVI-го, гражданская добродетель противостояла коррупции и видела в ней хаос инстинктов, который вел к зависимости и утрате личностной автономии и процветал в мире скорых и иррациональных изменений. Однако для мыслителей XVI века символом силы, мешавшей управлять этими инстинктами при быстром беге секулярного времени, служила fortuna, понятие, по сути выражающее неадекватность классической эпистемологии. Наоборот, теоретики XVIII столетия могли определять коррупцию и иррациональность в гораздо более точных, материальных и динамичных категориях, хотя последним все еще недоставало этического содержания в том смысле, что история, которой они придавали конкретность, продолжала двигаться в противоположную от добродетели сторону. Идеология, которую можно назвать идеологией партии «страны», исходила из представления о недвижимом имуществе и этике гражданской жизни, в которой личность знала и любила себя в своем отношении к patria, res publica или общему благу, но находилась под постоянной угрозой со стороны коррупции, действовавшей через частные интересы и ложное сознание. Для спасения личности требовался идеал добродетели, достигавший временами невероятных стоических высот нравственной свободы и основанный на поддержании имущественной независимости, которую трудно сохранять в условиях построенной на спекуляции экономики; для спасения политии было необходимо представить британскую систему как классическое равновесие независимых, но действующих согласованно элементов или властей, поддерживать которое означало консолидировать добродетель, но которое в конечном счете могло существовать лишь при наличии индивидуальной добродетели. Этика этой идеологии сводилась к идеалу полностью самодостаточной личности, и поэтому с ее точки зрения ужасно легко считать коррупцию неискоренимой только лишь человеческими средствами; а поскольку ее экономическая теория полагала основанием этой личности форму собственности, которую принято относить к докоммерческому прошлому, она, как правило, рассматривала историю как движение, уводящее от ценностей, вернуть которые способны лишь героические, а не социальные поступки. Впрочем, хотя в эту идеологию все больше входил меланхолический пессимизм, в ее распоряжении находились все богатства сложного и тщательно проработанного словаря гражданского гуманизма, позволявшего развивать науку и социологию добродетели. Как следствие, в общественном дискурсе доминировали парадигмы именно этой идеологии.
Идеология, которую можно назвать «придворной», была, соответственно, менее выражена и имела меньше влиятельных сторонников. Однако можно обобщенно сказать, что она строилась на признании кредита в качестве мерила экономической ценности и психологии воображения, страсти и выгоды как главных мотивов человеческого поведения. Вместо добродетели она делала акцент на стремлении субъекта удовлетворить свои желания и самолюбие. Эта идеология начала использовать теории о том, как можно манипулировать людьми и координировать разнообразные действия, совершаемые из страсти и корыстных побуждений. В другом варианте этой концепции индивиды способны координировать себя сами магическим или механическим образом ради продвижения общего блага, которое уже больше тесно не связано с внутренней нравственной жизнью человека. Поскольку эта идеология н