Момент Макиавелли. Политическая мысль Флоренции и атлантическая республиканская традиция — страница 134 из 163

.

Эрнест Тьювсон, автор блестящей работы о милленаристских взглядах в Америке, не согласен, что эти строки следует считать подлинно милленаристскими: нет достаточных оснований полагать, что пятому акту драмы будут присущи черты истинного Тысячелетнего Царства; он видит в них лишь типичное для позднего Ренессанса представление об угасании и возрождении искусств, выраженное языком Книги пророка Даниила1253. Но translatio studii, как и translatio imperii, зависит от перемещения virtus (что дает понять и сам Беркли), а мы привыкли, что добродетель требует апокалиптического контекста благодати, действующей в истории, если сама не заменяет его. Сам Тьювсон показал, насколько истинное Тысячелетнее Царство, правление Христа среди праведников, стало отождествляться с будущей утопией1254, когда благодаря прогрессу и Провидению человеческие способности достигнут совершенства. Едва ли можно сомневаться, что в «пятом акте» Беркли иногда усматривали «Пятую Монархию», тем более что Тьювсон убедительно продемонстрировал существование американской апокалиптики. В этом контексте translatio imperii, благодаря которому движущаяся в западном направлении мировая история должна завершиться в Америке, стал одним из способов приписать имперской республике именно ту милленаристско-утопическую роль, о которой он говорит.

У национальной апокалиптики, начало которой положили протестанты Елизаветинской эпохи, имелся американский вариант, сохранившийся на местной почве и не переживший того глубокого упадка, какому подверглось это направление мысли в Англии после Реставрации. Изначальному завету Новой Англии с Богом легко приписать определенную роль в борьбе с Антихристом, и она никоим образом не преуменьшалась в постоянных обличительных проповедях, осуждавших наследников завета за то, что те отпали от него. Народ завета, избранный Богом, мог много раз отрекаться, и история его борьбы с врагом рода человеческого становилась историей его отступничества и возрождения. Однако мы уже видели, с какой готовностью представители поздней пуританской и даже деистической мысли отождествляли республику, где нет духовенства, а религия являлась частью гражданской жизни, управляемой собранием граждан, со священством всех верующих и главенством святых, которое должно было наступить в Тысячелетнем Царстве. И чем больше Тысячелетнее Царство превращалось в утопию, а царствование святых – в совершенствование человеческих способностей, тем легче оказалось поставить знак равенства между республикой и «Пятой Монархией», которой первая всегда старалась уподобляться. Совершенствование же человеческих способностей рассматривалось как промыслительно направляемый прогресс, а не как нежданное апокалиптическое вмешательство благодати. Оно представляло собой секулярное и историческое явление, вполне способное развиваться в рамках замкнутого цикла истории, движущейся на запад. Поэтому апокалиптически-утопическую роль Америки нередко видели в поддержании религиозной свободы – вигской терпимости, переходящей в священную республику, – и частью структуры готической свободы и добродетели, которая сохраняется в «движении на запад» вплоть до «завершения» «драмы» после того, как коррупция и порча нравов уничтожила религиозную свободу в Старом Свете.

Впрочем, это означало отождествление коррупции с действиями Антихриста в обоих полушариях и, в частности, с постоянной угрозой отступничества в землях Нового Света, с которыми заключен завет. Поэтому логично, что Тьювсон счел нужным проследить существование феномена, который он называет «апокалиптическим вигизмом», и обнаружил его отзвуки в языке даже такой далекой от хилиазма работы, как «Исследование о каноническом и феодальном праве» (Dissertation on the Canon and Feudal Laws) Джона Адамса1255. Город на холме отождествлялся с уравновешенным правлением, где ни представители иерархически организованной церкви, ни какие-либо другие агенты коррупции не препятствовали добродетели и свободе людей, и порча, угрожавшая последней, в той же мере была делом рук Антихриста, как и отступничество, угрожавшее первой. Когда действие благодати в священной истории слилось с провиденциальным прогрессом светского просвещения, Антихрист, в свою очередь, принял облик исторических сил: римского клерикализма, феодальных пережитков, пороков современности, стремившихся замедлить прогресс или помешать ему. Произвольно устанавливаемые налоги, постоянная армия, иерархическая церковь по-прежнему могли представать как результат действия злых сил, преследовавших и подрывавших добродетель римлян, готов, а теперь и британцев посредством translatio и anakuklōsis мировой истории. Вопрос, коррумпирует ли империя добродетель американцев или укрепит ее, имел как эсхатологическое, так и мировое значение, причем последний исход трудно отличить от наступления Тысячелетнего Царства или «Пятой Монархии». Иеремиада или Обличения – эта самая американская из всех риторических форм – слилась с языком классической республиканской теории до такой степени, что впору говорить об апокалиптическом макиавеллизме; и это также усиливало склонность видеть в моменте, когда коррупция начинала угрожать Америке, проявление уникального и всеобщего кризиса.

II

Хотя апокалиптическое измерение явно присутствовало в риторике Революции, оно едва ли там доминировало. Американцы этого поколения воспринимали себя скорее свободными вооруженными гражданами, проявляющими патриотическую добродетель, чем святыми, связанными заветом. Мы подчеркиваем доступность апокалиптики, руководствуясь аналитическими и диагностическими соображениями; ее присутствие и продолжительное тесное соседство с гражданским гуманизмом в его старовигской версии показывают, насколько мышление и риторика Америки по-прежнему были связаны с рассмотренной нами ренессансной традицией, где гражданину для драматизации его деятельности требовался апокалиптический контекст, или, по сути, образ святого. Однако все, кто в последнее время изучал Революцию с точки зрения преемственности по отношению к этой традиции – Бейлин, Поул и Вуд, – настаивают, что в период создания американской Конституции и дебатов между федералистами и республиканцами гражданская традиция испытала коренным образом преобразивший ее кризис и уже никогда не оставалась прежней; Вуд, в частности, говорит о «конце классической политики»1256. Столь мощная диалектическая кульминация, несомненно, удовлетворила бы находящегося в затруднительном положении создателя книги, похожей на эту, поэтому тезис Вуда требует тщательного изучения. Однако мы остановимся на том, что вызывает в нем некоторые сомнения.

Те, кто вдумчиво исследовал ситуацию в Америке и написал свои работы прежде кризиса, завершившегося обретением независимости, отмечали, что нестабильность политической обстановки в колониях можно объяснить отсутствием какого-либо аналога палаты лордов1257. Под этим они подразумевали две не очень просто совместимые вещи. Прежде всего они отсылали к учению о том, что лорды в британской государственной системе играли роль немногих в классической теории, обладая большим досугом и опытом, – можно было обосновать их наследственное положение тем, что оно гарантировало эти качества, – и выполняя стабилизирующую и сдерживающую функцию, которую уместно обозначить как функцию pouvoir intermèdiaire, «завесы и насыпи» (screen and bank)1258, выражаясь языком 1642 года, между королем и общинами, одним и многими, исполнительной и законодательной властью. Без аристократии, как утверждали по меньшей мере с 1675 года, общины проявляли бы упрямство и беспокойный нрав, так что сладить с ними можно, лишь прибегнув к силе или коррупции. Традиция «страны», к которой принадлежали Шефтсбери и Болингброк, вовсе не была враждебно настроена по отношению к пэрам; в наследственном статусе она видела средство укрепить основанную на собственности независимость и защиту от махинаций «придворной» партии, а Билль о пэрстве в 1719 году оказался отклонен потому, что попытка еще сильнее законодательно закрепить независимость верхней палаты парламента воспринималась как опасная для самой палаты.

Однако, кроме того, теоретики, размышлявшие над политической ситуацией в колониях, сознавали, что в новом обществе трудно создать подобие древней аристократии и что поместное дворянство едва ли будет процветать среди первопоселенцев (хотя в Гудзонской долине можно найти примеры, опровергающие это утверждение). Конституции в духе Харрингтона, которые Локк, Пенн и другие создали для Северной и Южной Каролины, Нью-Джерси и Пенсильвании, оказались несостоятельными1259, и, если в колониальных условиях нельзя было создать независимую аристократию, предлагать усиленную институционально вторую палату означало учредить зависимую олигархию, назначенную правителем и обладающую той шаткой властью, какую он согласен ей предоставить, подобно «другой» палате лордов (Other House) 1657–1659 годов при Кромвеле. Согласно республиканской традиции в интерпретации Макиавелли и Харрингтона, колонии и провинции действительно должны управляться не занимающими прочного положения представителями олигархии, зависимыми от контролирующей их власти1260; как и dominio в Италии, они не являлись полноценной частью города и системы его законов, но, когда колония начинала позиционировать себя как республику или обособленное справедливое общество – а этой важнейшей перемене в восприятии во многом способствовало усвоение классической риторики, – подобная олигархия представлялась по сути коррумпированной, и, кроме того, учитывая, что ее практически невозможно было отличить от совета при правителе, она нарушала принцип разделения властей.