Момент Макиавелли. Политическая мысль Флоренции и атлантическая республиканская традиция — страница 135 из 163

Таким образом, политическая обстановка в колониях пусть непоследовательно, но настойчиво свидетельствовала в пользу отказа от наследной аристократии, потому что та способствует не добродетели, а порче нравов, – Англия не знала таких тенденций со времен радикальных республиканских движений. И в эпоху (начальной точкой которой можно считать памфлет Томаса Пейна «Здравый смысл»), когда американцы решили разорвать с британской конституционной структурой, наличие в последней наследного пэрства побудило их к тому, чтобы – как они могли прочитать в «Письмах Катона» – отвергнуть смешанную парламентскую монархию как основанную на коррупции. Отказаться от парламентской монархии означало для их еще вполне английского сознания обратиться к идущей от Харрингтона традиции, в которой английская политическая история представала движением к республиканскому финалу. Однако Харрингтон, как и остальные классики республиканской теории, недвусмысленно утверждал, что альтернативой наследной, закрепившейся или искусственной аристократии является аристократия природная – элита, состоящая из людей, которые от природы превосходят других талантами. Впрочем, кроме того, они обладали случайными материальными преимуществами, такими как наличие собственности, досуга и образования, и потому оказались наделены теми свойствами мышления, которые, согласно классической теории, необходимы группе немногих. Предполагалось, что природа обеспечивает приток подобных людей, а доводом против искусственно назначенной аристократии отчасти служило то обстоятельство, что многие естественным образом распознавали подлинную элиту. Демократия могла создать аристократию согласно своим собственным критериям, и необходимость законодательно предопределять его выбор отсутствовала; стремясь демократизировать политию, обычно обращались к теории уважения или почтительного отношения.

В большинстве американских колоний патрицианская элита – которую действительно отличал заметно более высокий уровень материальной обеспеченности и культуры – была готова выступить в роли природной аристократии. В литературе колониальной Виргинии можно обнаружить особенно интересные примеры идеализации отношений между очевидными лидерами общества и почтительными, но далекими от слепой доверчивости йоменами1261. Это лишний раз показывает, что взаимное уважение служило чертой республиканского устройства, а не иерархии. В идеальной Виргинии многие – белые мелкие собственники – не проявляют особенной политической активности, но назвать их бездеятельными нельзя; у них есть свои суждения и свои полномочия. Единственная иерархическая особенность состояла в том, что от них не ждали выполнения одинаковой роли с немногими, но им, как и немногим, присуща их особенная добродетель; кроме того, существует высшая добродетель, в силу которой немногие и многие уважают добродетели друг друга. Многие не считают выше своего достоинства относиться со своего рода уважением к суждениям немногих, даже когда убеждены в наивности их конкретного воплощения; в этой точке уважение и добродетель почти совпадают.

Как следствие, защищая свою добродетель от коррумпированной парламентской монархии, Америка стремилась утвердиться как конфедерация республик, и до этого момента революцию в ней можно назвать rinnovazione именно в том смысле, какой мы находим у Савонаролы или Макиавелли1262. Однако, по мнению Вуда, подкрепившего свои доводы подробным разбором языка и опыта самих революционеров, это сознательное начинание в духе классической теории потерпело поражение именно с той точки зрения, которую мы здесь рассматривали. Когда произошел, пользуясь выражением Локка, «распад правления» – в некоторых областях его так и описывали, со ссылкой на Локка, – оказалось, что люди не различают в своей среде природных немногих и многих, которые должны дополнять друг друга в своих ролях и добродетелях, практикуемых каждой из групп. В Массачусетсе, Пенсильвании и других местах проектировались и проводились намеренные политические эксперименты, целью которых было выявить природную аристократию – с опорой на аристотелевский имущественный критерий, как в Массачусетсе, или на основе свободного отбора, как в однопалатной законодательной системе, которую пытались ввести в Пенсильвании. Ни один из этих экспериментов не увенчался успехом, и вскоре после окончания войны за независимость революционеры потеряли уверенность в себе, осознав, что от природы одаренные особыми талантами люди, о которых писали все теоретики от Аристотеля до Монтескьё, просто-напросто так и не обнаружились1263. А это означало отнюдь не только то, что аристократические элиты, возглавлявшие или пережившие борьбу за независимость, теперь почувствовали, что их роль природной аристократии, идеологически подкреплявшая их действия, оказалась под угрозой; это означало, что под угрозой оказалось само понятие добродетели.

Если только люди качественно не отличались друг от друга и при этом у каждой группы, обладавшей своим особым качеством, не имелась своя функция и добродетель, они не смогли бы объединиться в государство, политическая практика которого требовала от каждого гражданина практиковать особую добродетель уважения к добродетели своего соседа; и никакая политическая структура, которую они могли бы образовать, не соотносилась бы напрямую с неповторимым нравственным обликом каждого человека, а значит, неизбежно коррумпировала бы его, подчинив своей власти. Когда Макиавелли и Монтескьё настаивали, что лишь в условиях равенства – в значении isonomia – только и возможно проявлять добродетель, они также подразумевали, что равные люди должны активно практиковать добродетель или их нравы подвергнутся порче. Когда теоретики неохаррингтоновского толка связали распад отношений между баронами и вассалами с возрастанием коррупции, они добавили к тезису Харрингтона о том, что равными надлежит управлять свободно или по принуждению, новое представление: кроме прочего, ими можно управлять с помощью манипуляции или ложного сознания. Дабы избежать коррупции, в условиях равенства должна существовать добродетель, и представители гражданского гуманизма XVIII столетия, чье сознание было еще в значительной мере христианским, пытались добиться этого посредством классического разделения на одного, немногих и многих; людям следовало образовать триединство, в котором становились возможны отношения, а следовательно, и добродетель. Впрочем, эти авторитетные представления теперь оказались непригодными. Materia начала казаться слишком монофизитской и одномерной, чтобы ей можно было придать форму, и парадигма zōon politikon находилась в опасности. В произведениях американских мыслителей начала 1780‐х годов явственно слышится разочарование и тревога.

Анализируя содержательное богатство текстов этого периода – все американцы, способные выражать свои мысли в это время, по-видимому, овладели словарем социологии свободы, – Вуд прослеживает возникновение новой парадигмы демократической политики, разработанной лидерами федералистской теории, стремившимися преодолеть кризис, вызванный провалом природной аристократии, – хотя не всегда понятно, хотели ли они найти ей замену или всего лишь возродить ее. Ключевое изменение затронуло новые смыслы понятия «народ». Он уже не представлялся состоящим из различных групп, каждой из которых присущи свои качества и функции, а казался столь единообразным, что едва ли имело большое значение, какие черты ему приписывали. Далее, различная деятельность, связанная с правлением, – по сути, все так же ассоциируемая с законодательством, судом и исполнительной властью, почерпнутыми из теории разделения властей, – как предполагалось, должна осуществляться не напрямую социальными группами, обладающими нужными способностями, а опосредованно, отдельными людьми; их право на власть было связано с тем, что они действовали как представители народа. Вся власть оказалась доверена представителям, и любое осуществление их полномочий служило формой представления народа. Если народ был недифференцированной массой, обладающей бесконечно разнообразными качествами, то он также обладал бесконечной способностью к разграничению различных видов власти и самовоплощению посредством столь же разных видов представительства. Народ прошел долгий путь от флорентийской materia.

Возникло различие между осуществлением власти в правительстве и властью назначать представителей для ее осуществления; и теперь можно было с одинаковым успехом утверждать, что все управление принадлежало народу и что народ совершенно устранялся от управления, оставив заниматься им различным представителям, которые, уже находясь там, где можно научиться искусству управления, приобретали черты старой природной аристократии или специализированных немногих. Руссо, полагавший, что volonté générale1264 никогда не должна участвовать в принятии конкретных решений, вероятно, одобрил бы различие между учреждающим и управляющим народом, и, может быть, присоединился бы к федералистам, поскольку считал, что ridurre, о котором говорил Макиавелли, обеспечивается тем, что народ всегда волен устроить конституционную ревизию, которая потенциально неотвратима1265. В этом отношении, по крайней мере, народ был активен в самом прямом смысле этого слова. Чего бы Руссо не одобрил – и что не является частью рассматриваемой нами республиканской традиции, – так это универсального введения отношений между представителями и представляемыми; и здесь мысль федералистов ближе к Средневековью, чем к Античности, к монархии, чем к республике, – можно даже сказать, ближе к Гоббсу, чем к Локку.

Английская парламентская монархия строилась на том, что король повелевал графствам и городам избирать представителей, получавших право вместе с ним самим и его советом участвовать в управлении королевством, и власть таких представителей со временем существенно возросла. Однако, как явствовало из повеления короля, распорядившегося наделить их всеми полномочиями в вопросах, которые он считал нужным передать в их ведение, в каком-то смысле им было разрешено лишь отчасти делить обязанности подлинного представителя королевства – самого короля, с точки зрения любой теории инкорпорации представлявшего королевство, как голова – тело. Как только представительство превратилось в средство создания и учреждения суверена, акт выбора – или признания – представителя стал логически почти противоположным участию в управлении; скорее это был речевой акт, провозглашавший, что существует человек, чьи действия настолько авторитетны, что их можно считать равноценными собственным. Гоббс, излагая это толкование с поразительной ясностью, указывал, что суверенное собрание представителей в этом отношении ничем не отличается от суверенного и представительного индивида. Выбор представителя означал уступку, передачу другому лицу собственной полноты власти и собственной