Момент Макиавелли. Политическая мысль Флоренции и атлантическая республиканская традиция — страница 138 из 163

virtù и fortuna, которые обрекали людей на следование своим страстям, а правление – на признание и использование коррупции. Вне зависимости от того, можно ли отнести неудачную попытку сформировать природную аристократию в революционной Америке на счет конкуренции новых торговых и ремесленных слоев с более старыми аристократическими элитами, кажется, нет надежных свидетельств, что мысль 1780‐х годов реагировала на болезненное вторжение «процента на капитал», как в Англии, где этот процесс в корне изменил мышление девяноста годами раньше. В Америке все еще отсутствовал аналог партии «двора»; противопоставление добродетели и коммерции не являлось универсальным, и это опять же заставляет предположить, что создатели федерализма не вполне осознавали, в какой мере их теория предполагала отказ от парадигмы добродетели. Далее мы попытаемся доказать, что «конец классической политики», как его называет Вуд, был концом одной из основных нитей, образующих сложное переплетение, однако он не повлек за собой разрушения всей ткани.

III

Вуд показывает, как вышло, что трактат Джона Адамса «В защиту Конституций Соединенных Штатов» (Defence of the Constitutions of the United States), представляющий собой оправдание федеративной республики как строго классического смешения природной аристократии и демократии, был отвергнут как исторический уродец: некоторые истолковали его неверно, усмотрев в нем защиту аристократического принципа, другие, как Джон Тейлор из Кэролайна, обладая более проницательным умом, справедливо увидели в нем защиту республики на основе принципов, от которых сама республика уже отказалась1283. Такова ироническая – но, учитывая личность ее автора, понятная – судьба последнего, возможно, заметного политического трактата, написанного в полном соответствии с традицией классического республиканизма. Кроме того, Вуд указывает на по меньшей мере двух федералистов, которые в середине или второй половине восьмидесятых годов – Ноа Уэбстер в 1785 году, Уильям Вэнс Мюррей в 1787‐м – специально объявляли (как это делали также Гамильтон и Тейлор), что добродетель отдельного человека больше не являлась необходимым основанием свободного правления; и по крайней мере Мюррей утверждал, следуя традиции, заложенной Монтескьё, но на нем не заканчивающейся, что необходимость подчинять частное благо общему являлась изобретением грубого, не знавшего коммерции общества, и сейчас, когда раскрыт подлинный секрет республиканской свободы, придерживаться этого принципа ни к чему1284. Таким образом, свобода могла обойтись и без добродетели, а изобилие не развратило бы ее; тем не менее, нельзя было сказать без некоторой дополнительной модификации языка, проповедовал ли Мюррей консервативные или революционные взгляды.

Впрочем, даже после того, как Вуд, Поул и другие в своих работах детально проанализировали тезис о скрытом отказе от добродетели в федералистской теории, нельзя сказать, что мы не имеем дело с поколением, единодушно сделавшим этот отказ явным. Предшествующие несколько абзацев дали основание полагать, что риторика равновесия и разделения властей не давала исчезнуть языку республиканской традиции. Теперь же мы можем предположить, что лексика добродетели и коррупции продолжала существовать в американской мысли не просто как пережиток, медленно отмирающий, когда его уже срезали под корень, но оставаясь реальными и актуальными для отдельных элементов американского опыта. Благодаря этому республиканский язык и ценности сохранялись через напряжение, связанное с последствиями отказа от них в такой важной сфере, как конституционная теория и риторика. Если американцам пришлось отказаться от теории конституционного гуманизма, связывавшей прямо и с учетом всех многообразных особенностей личность и систему правления, они при этом не отказались от стремления к такой форме политического общества, в которой человек был свободен и познавал себя в своей связи с обществом. Настойчивого утверждения, что американец – естественный человек, а Америка основана на естественных принципах, достаточно, чтобы это продемонстрировать, а стремление к природному и разочарования, связанные с его недостижимостью, легко можно выразить на языке добродетели и коррупции. Ведь это язык гражданской жизни, а важнейший постулат западной мысли заключается в том, что человек по своей природе гражданин – kata physin zōon politikon1285. Однако в американской социальной мысли давно упрочилась условно локковская парадигма правления, возникающего из состояния естественной социальности и во многом совпадающего с ним. При этом всерьез утверждается, что ни одна другая парадигма не давала плодов и не могла бы развиваться в уникальных условиях американского общества1286. Мы в этой книге рассматривали иную традицию, сводимую к тезису Аристотеля, что человек по природе своей является гражданином, и тезису Макиавелли, что в мире секулярного времени, где только и может существовать полис, эта сторона человеческой природы реализовывается лишь частично и противоречиво. Добродетель развивается только во времени, но время всегда угрожает ей коррупцией. В той особой форме, какую приняла эта традиция, когда время и перемены стали отождествляться с коммерцией, в XVIII веке, как мы видели, она оказывала влияние на многие сферы мысли и послужила мощным стимулом революции в Америке. Однако «локковская» парадигма необычайно авторитетна среди современных ученых, и потому велика вероятность, что отступление от классических гуманистических предпосылок при создании Федеральной Конституции, которое показал Вуд, будет воспринято как «конец классической политики» и очевидный выбор в пользу «локковской» парадигмы. Поэтому, завершая анализ восходящей к Макиавелли традиции, важно остановиться на некоторых свидетельствах, указывающих, что тезис добродетели и антитезис коррупции продолжали играть важную роль в дальнейшей эволюции американской мысли.

В этом контексте особенно значима история с Орденом Цинцинната. Когда мы читаем, что офицеры бывшей революционной армии основали общество, названное в честь римского героя, призванного от сохи на должность консула и потом благополучно вернувшегося к своим занятиям, и что членов этого общества заподозрили в претензии на роль наследной аристократии, у нас едва ли возникают сомнения относительно понятийной системы, в рамках которой обсуждался этот эпизод. Подобным же образом Вторая поправка в Конституцию США, явно принятая, чтобы разуверить людей, будто федеральное правительство станет содержать нечто похожее на профессиональную армию, утверждает связь между народным ополчением и народной свободой на языке, непосредственно унаследованном от Макиавелли, оставаясь авторитетным и ритуальным высказыванием в США по сей день. Новая республика боялась порчи нравов, которую несла с собой профессиональная армия, даже если – как столетием раньше Англия – не видела другого выхода, кроме ее создания; и предпосылки, на которых строилась применявшаяся в этой обстановке риторика, вскоре получили полноценное развитие в ходе полемики, в том числе печатной, которой сопровождался первый значительный межпартийный конфликт в США.

В двух недавних исследованиях1287 отмечалось, насколько зловещей фигурой казался Александр Гамильтон своим противникам, республиканцам и сторонникам Джефферсона, исходя из всего, в чем традиционно видели угрозу для республики. Он стремился учредить Банк Соединенных Штатов Америки и класс владеющих средствами публичных кредиторов, которые были бы непосредственно заинтересованы в поддержании правительства республики и во влиянии исполнительной власти на Конгресс. Каждый, кто читал «Письма Катона», Болингброка или «Политические изыскания» (Political Disquisitions) Джеймса Бурга – все они получили широкое распространение в Америке, – неизбежно видел в Гамильтоне последователя традиции «вигской хунты», Уолпола и Георга III, которая в значительной мере и утвердила американцев в убеждении, что Британия безнадежно развращена. В той мере – а назвать ее незначительной нельзя, – в какой Гамильтон полагал, что правление должно осуществляться сильной исполнительной властью, способной проводить собственный курс в законодательстве, средства, которые он предлагал, казалось, возвращали к стилю парламентской монархии; по общему мнению, она не могла существовать, не прибегая к средствам влияния и манипуляции, но федерализм Мэдисона – не говоря уже о более радикальных направлениях республиканской мысли – призывал отвергнуть ее как продажную и неестественную. Именно это и имелось в виду, когда в девяностые годы федералистов неоднократно обвиняли в желании восстановить английскую конституцию, а убежденность в том, что держатели государственного долга, о которых говорил Гамильтон, со временем превратятся в наследную аристократию, была лишь приметой возвращения американцев к «старому доброму делу» английской республики. Наконец, недоставало только известного желания Гамильтона сформировать в республике постоянную военную силу и широко распространенного подозрения, что этой силой он надеялся воспользоваться сам, чтобы его оппоненты утвердились в унаследованном от английской оппозиции мнении: сильная исполнительная власть, обладающая благодаря патронажу рычагами влияния и правящая при поддержке финансовых кругов, инвестирующих в государственный долг, логически приводит к развращенной и диктаторской власти, опирающуюся на постоянную армию.

В этом отношении полемика между федералистами и республиканцами поразительно напоминает спор между «двором» и «страной» за столетие до этого. Сторонники Джефферсона прибегали к риторике партии «страны» и делали это сознательно, однако в отношении Гамильтона нельзя с такой же уверенностью сказать, что он намеренно повторял доводы Дефо или приверженцев Уолпола, язык которых не получил полноценного развития в Британии и оказался плохо приспособлен к американской обстановке. Впрочем, анализ идей Гамильтона на фоне республиканского гуманизма, проведенный Джеральдом Стуржем, не оставляет сомнений, что он считал себя «современным вигом» в ситуации неомакиавеллиевского контраста между добродетельной древностью и коммерческой современностью. Мы уже цитировали его фразу: «Катон был тори, Цезарь – вигом своего времени.