росу в Америке много раз исследовали значение и противоречия следующего фрагмента:
Те, кто трудится на земле – избранники Бога, – если у него вообще есть избранники, – души которых он сделал хранилищем главной и истинной добродетели. Это – средоточие, в котором Бог сохраняет горящим тот священный огонь, который иначе мог бы исчезнуть с лица земли. Ни одного примера разложения нравственности нельзя найти у людей, обрабатывающих землю, – ни у одного народа, ни в какие времена. Этой печатью разложения отмечены те, кто, не надеясь на небо, на свою собственную землю и труд, как это делает, чтобы добыть себе пропитание, земледелец, зависит в своем существовании от случайностей и каприза покупателей. Зависимость порождает раболепие и продажность, душит добродетель в зародыше и создает удобные орудия для осуществления честолюбивых замыслов. Случайные обстоятельства, возможно, иногда замедляли естественный прогресс и развитие ремесел, но, вообще говоря, в любом государстве соотношение численности земледельцев и всех других классов населения – это соотношение его здоровых и нездоровых частей, которое является довольно точным барометром для измерения степени его разложения. <…> Чернь больших городов столь же мало способствует чистоте государства, сколь язвы – здоровью человека. Именно нравы и дух народа хранят республику в силе. Их упадок – это язва, которая быстро разъедает до основания ее законы и конституцию1302.
«Случайные обстоятельства… иногда замедляли естественный прогресс и развитие ремесел…». Джефферсон помещает себя и Америку в момент Руссо; человек не может избежать ни цивилизации, ни того, что она его коррумпирует, но язык, к которому он прибегает, показывает, что перед нами политический процесс и момент Макиавелли. Здесь мелькает даже непрерывная связь коммерции и fortuna; «случайности и капризы» можно без особого искажения смысла заменить на «фортуну и фантазию», но типичным для риторики XVIII века образом «нравы», которые некогда в облике обычая и традиции помогали замедлить вращение колеса фортуны, теперь стали прогрессивными и разлагающими. Нам теперь также известно, какие формы принимала коррупция. Зависимые, неустойчивые и продажные люди в коммерческом обществе служат «удобными орудиями», и это относится не только к таким классическим демагогам, как Бёрр, но и к архитекторам военно-финансовой империи, таким как Гамильтон. Джефферсон написал этот фрагмент в 1785 году, но он предвосхищает риторику следующего десятилетия. Как видим, он не меньше любого классического республиканца предан идеалу добродетели, но связывает ее предпосылки с земледелием, а не с естественным, природным началом в человеке; он был не столько Катоном, считавшим связь между природной аристократией и природной демократией необходимой, – если только он не положил этот замысел в основу созданного им Виргинского университета, – сколько Тиберием Гракхом, видевшем секрет поддержания добродетели в сохранении йоменской республики. При этом он, очевидно, сомневался, можно ли поддерживать земледельческую добродетель вечно; но ни его убеждения, ни его сомнения не отделяют его ни от традиции классической политической теории, ни от нового либерализма в мэдисоновской трактовке федерализма.
Ключ к этому парадоксу мы обнаруживаем, когда читаем Ноа Уэбстера, на которого ссылается Вуд, желая подтвердить тезис, что республика уже не считалась зависящей от добродетели отдельного человека:
Система великого Монтескьё так и останется ошибочной, пока слова «собственность» или «неограниченное право на землю» будут подменяться «добродетелью» на протяжении всего трактата «О духе законов».
Добродетель, патриотизм или любовь к своей стране никогда не были или не будут устойчивым, постоянным принципом и опорой правления, пока не изменится сама природа человека. Однако в аграрной стране всеобщее неограниченное право собственности на землю можно ввести бессрочно, а неравные условия, создаваемые коммерцией, слишком переменчивы, чтобы представлять опасность для правления. Имущественное равенство, предполагающее необходимость отчуждения излишков, непрестанно противодействующее махинациям и планам влиятельных семейств, составляют самую душу республики1303.
Уэбстер непосредственно апеллировал к позиции Харрингтона: материальная основа необходима, чтобы обеспечить добродетель и равенство; земля в свободном владении – более надежное основание, чем коммерция, но по преимуществу аграрное общество может заниматься торговлей без особого ущерба для добродетели. Если бы он действительно признал, что в основе Конституции лежит не добродетель, а нечто иное, то счел бы это уступкой неаграрным элементам американской системы, по сути, компромиссом с коммерцией; но Америка могла при этом остаться скорее земледельческим, чем коммерческим обществом. Однако акцент в этом случае делался бы уже не на самой Конституции. Установления добродетели связывались теперь не с политическими ordini, в которых классическая теория усмотрела бы главную работу законодательного интеллекта, а с законами о земле – или скорее, как мы увидим, с неподвластными закону социальными силами и человеческой волей, – гарантировавшими сохранение равенства в свободном владении землей. Мы вплотную подошли к теории, согласно которой не конституция, а фронтир является «душой республики», до тех пор пока первая вновь не займет центральное место, полностью разрешив динамическое противостояние коммерции и добродетели.
Генри Нэш Смит1304 выделил словосочетание «империя безусловного права собственности» (the fee-simple empire) как квинтэссенцию геополитической и милленаристской риторики сельскохозяйственного Запада, распространенной в Америке XIX века; и это выражение, перекликаясь с тем, что в 1787 году писал Уэбстер, может объяснить нам, почему полностью аграрной республике приходилось заниматься расширением территории. Поколение революционной эпохи сделало добродетель своим исповеданием и обязало свою республику избегать коррупции, однако не изъяло ее всецело из мира интереса и противостоящих фракций, которые считались признаком коррупции, порожденной торговлей. Харрингтон, как, по-видимому, помнил Уэбстер, утверждал, что коммерция не развращает, если ей не отводится более важная роль, чем земле, но с тех пор в коммерции видели динамический принцип, ведущий к прогрессу и одновременно к коррупции. Республика, желавшая примирить добродетель с коммерцией, должна действовать не менее динамично и агрессивно в поисках земли. «Возрастание Океании» могло «диктовать законы морю», а Океания избежала бы участи Венеции или Рима, только если море помогло найти незанятые или обезлюдевшие земли для заселения. Впрочем, американцы уже пересекли океан, и, чтобы занять свободные территории, хватило бы лишь роста населения. Даниэлю Буну не требовалось быть Ликургом или Ромулом и учреждать законы, а ненависть, которую впоследствии возбуждали к себе мормоны, отчасти, вероятно, объяснялась тем, что их пророки упорно считали себя законодателями. Бескрайние земли, ожидавшие, пока их заселят вооруженные и независимые земледельцы, означали неограниченный запас добродетели, и можно было даже сказать, что в земельном праве нет необходимости; предохранительный клапан открыт, и любое давление, которое могло привести к зависимости и коррупции, выравнивалось естественным образом.
В таких условиях добродетель могла представляться само собой разумеющейся, а способности, которые демонстрирует законодатель как демиург нового правления, – избыточными. Романтизация народных сил, родственная романтизму, которую отмечает Вуд в либерализме Мэдисона, проявляется в риторике фронтира, но, если следовать парадигмам, заложенным Макиавелли, добродетель в этом смысле должна отличаться таким же динамизмом, как и virtù народа. Динамизм добродетели призван противостоять динамизму коммерции, сдерживать его и отчасти перенять присущие ему элементы страсти и фантазии. Однако примитивные и отчасти комичные герои мифа о фронтире оказались недостаточно политизированы, дабы воплощать в себе добродетель в ее республиканской трактовке, – Дэви Крокетта1305 невозможно представить себе конгрессменом, каким он являлся в реальной жизни, – и олицетворением этого мифа стал Эндрю Джексон1306. Воин фронтира, превратившийся в патриотичного государственного деятеля, успешный противник второй попытки учредить Банк Соединенных Штатов, легендарный Джексон имеет все основания считаться последним макиавеллиевским римлянином, а воинственная, стремящаяся к расширению аграрная демократия, которую он символизировал, – Четвертым Римом, увековечивающим республиканскую virtus, тогда как концепция «Москва – Третий Рим» увековечивала священную империю.
Известно, что Джефферсон говорил о плохо продуманной Англо-американской войне 1812 года:
Наш враг и впрямь получил удовлетворение, подобное тому, что испытал Сатана, лишив наших прародителей Рая: из миролюбивой и земледельческой нации он превращает нас в нацию воюющую и занятую промышленным производством1307.
Однако когда этот достаточно бессмысленный конфликт был официально урегулирован, он внезапно разросся до масштабов мифа, превратившись из разлагающей и прогрессивной войны в войну доблестной старины, увенчанную благодатным триумфом в битве за Новый Орлеан, в которой оборонявшие фронтир стрелки, легендарные «охотники Кентукки» в роли сельских граждан-воинов, одержали, как считалось, победу над опытными солдатами великой профессиональной армии. Джон Уильям Уорд, анализируя миф о Джексоне, сложившийся на протяжении следующих двух десятилетий, наглядно показывает, в какой мере он строился на отсылке к древнеримским героям – знакомым каждому по школьным учебникам и патриотическим речам – и на традиционном противопоставлении доблестного ополчения и коррумпированной постоянной армии. В то время, когда Клаузевиц разрабатывал подробную идеалистическую теорию войны как инструмента демократического и бюрократического государства, американцы формулировали собственное ее видение – гражданское и архаичное, близкое по духу к Макиавелли и в то же время романтическое. Уорд также показывает, насколько важную роль играли элементы примитивизма и динамизма – демократического антиинтеллектуализма, – содержавшиеся в этом мифе. Предполагалось, что от воинов Кентукки исходила таинственная и непредсказуемая сила, которая перевесила навыки, опыт и опору на материальную мощь – то, что Кромвель назвал бы лишь «плотским разумом», – их врагов в битве за Новый Орлеан; настойчиво звучало мнение, что этот дух был духом патриотизма и что патриотизм сам по себе был духом. Уорд справедливо отмечает, что романтизм такого рода является частью этики эгалитаризма; фактору, за счет которого естественные и народные силы оказывались в одном ряду с подготовкой, опытом и интеллектом, следовало быть фактором духовного, а не рационального порядка. Но при этом налицо безу