Момент Макиавелли. Политическая мысль Флоренции и атлантическая республиканская традиция — страница 143 из 163

гу, чтобы применить ее в мире, где добродетель и в самом деле конечна. Антиимпериалистическая лига 1898 года стала напоминать Америке о судьбе Рима, и с тех пор эти напоминания не прекращались.

Интеллект человека ХХ столетия по многим причинам испытывает недоверие к метаистории, и почти всегда для этого имеются основания, но американская культура настолько пронизана метаисторическим мышлением, что способность реконструировать эсхатологические сценарии – полезный инструмент ее истолкования. В свете представленной здесь модели мы видим, почему было необходимо – когда видение, которое выражал Джефферсон, только формировалось и при его дальнейшем становлении – отвергнуть Александра Гамильтона как лжепророка и даже своего рода Антихриста; он смотрел на восток, а не на запад1324, считал Америку торговой империей, а не земледельческой республикой, и утверждал, что коррупция неизбежна, круг замкнулся и наступил конец, еще прежде, чем завет был должным образом заключен или чем была предпринята попытка избежать порчи нравов. Мы понимаем также, почему Фредерик Джексон Тёрнер1325 уподобился американскому Исайе, в 1890 году заявив о закрытии фронтира; один этап пророческой схемы, одно обращение колеса в борьбе между добродетелью и коррупцией приближалось к концу. Кроме того, ясно, что начиная с этого периода сформировалось видение американской истории, предполагавшее, что после 1890 года речь шла о выборе между внутренней реформацией, с одной стороны, и глобальной морской империей, с другой, причем последняя должна способствовать освобождению Азии за счет торговли через «открытые двери»1326; и когда в третьей четверти ХX века Азия явно отвергла Америку, это повлекло за собой ощутимый кризис самооценки, вызвавший (в который раз) чувство, что восстановленная невинность и возрожденная добродетель утрачены навсегда, поэтому национальная иеремиада звучала особенно горько. Когда американцы (как это происходило по меньшей мере с 1898 года через регулярные интервалы времени) упрекали себя в «тирании свободного народа» и навязывании империи добродетели тем, кому не суждено стать ее полноценными гражданами, в этих упреках отчетливо различима макиавеллиевская интонация1327. Но примечательно еще, что эта иеремиада время от времени принимает форму спора с самой Конституцией, а недавно – и форму полемики с «локковским консенсусом», политикой практического приспособления и политической наукой об эмпирическом изучении поведения, которые вместе считаются – хотя и без достаточных оснований – изначальной основой республиканского здания и причиной того состояния дел, которое оплакивается как коррупция. Напряжение между политической практикой и ценностями, которым она должна соответствовать, иногда настолько нарастает, что американцы теряют всякое удовольствие – обычно им свойственное – как от практики, так и от размышлений о политике в духе Мэдисона. Язык практики не являлся республиканским в классическом смысле слова, но использование языка мифа и метаистории обеспечило повторение дилемм добродетели и коррупции, впервые сформулированных в XVIII веке; и то, что часто воспринимается как спор с Локком, на деле является спором с решением, которое этим дилеммам предложил Мэдисон. Американские политологи полагают, что в настоящее время они переживают «постбихевиористскую революцию»1328, но язык этого направления выдает в себе плач Иеремии. Пост-иеремиадная революция в области идеологии была бы в каком-то смысле более радикальной. Она возвестила бы об окончании момента Макиавелли в Америке – то есть завершении спора с историей в ее специфически американской форме. Что принесла бы такая перспектива, представить сложно: в настоящий момент есть не вполне определенные свидетельства, указывающие в направлении различных форм консервативного анархизма, – но конец, кажется, еще не наступил.

IV

Американская культура печально известна множеством мифов, многие из которых возникли в результате попытки избежать истории, а затем начать ее заново. Исследователи, изучавшие их распространение, обычно согласны, что пуританский обет возродился в договорной теории Локка, так что сам Локк оказался в роли ангела-хранителя американских ценностей, а конфликт с историей предстал как неустанная попытка бегства в дикую местность, где можно было бы воспроизвести эксперимент Локка, основав общество «естественных людей»1329. В предлагаемой здесь интерпретации на первый план выходит не Локк, а Макиавелли; мы указываем, что республика – понятие, позаимствованное у гуманистов эпохи Возрождения, – являлась подлинной наследницей обета, а иеремиада возродилась и стала обозначать страх перед коррупцией. Речь идет о том, что само основание независимой Америки воспринималось и утверждалось как событие, происходящее в момент Макиавелли – и даже в момент Руссо, – когда хрупкость эксперимента и двойственность положения республики в секулярном времени чувствовалась гораздо живее, чем это ощущалось с позиции Локка.

Основание республики, согласно этой трактовке, представлялось не просто как возврат к природе – хотя Кревкёр и утверждает обратное, – а как двойственный и противоречивый момент в диалектике добродетели и коррупции, знакомой большинству искушенных умов XVIII столетия. Бегство от истории к природе действительно имело место, и о нем говорили многие американцы революционного периода вскоре после Войны за независимость – а с меньшими основаниями и многие поколения историков вплоть до сегодняшнего дня – как о бегстве от Старого Света, от бремени церковного и феодального прошлого («каноническое и феодальное право» Адамса). Впрочем, анализ коррупции показывает, что речь шла о бегстве не только от древности и прошлого, но также от модерности и будущего, не только от феодальной и папистской Европы, но и от торговой Британии вигов – наиболее агрессивного «нового» общества в середине XVIII века; равным образом природа, к которой американцы поспешно бросались, была не просто пуританской, локковской или идиллической сельской первозданностью, а vita activa, в которой человек как zōon politikon мог удовлетворить свою натуру, но которую со времен Макиавелли все труднее оказывалось примирить с существованием в секулярном времени. Поскольку в неохаррингтоновской трактовке момента Макиавелли суеверия, вассальные отношения и спекуляции с бумажными деньгами могли быть замечены и решительно осуждены, прежняя и новая интерпретации коррупции соединялись в единое представление. Поскольку американскую республику можно помыслить в терминах rinnovazione в Новом Свете, то естественно, что бегство от коррупции виделось как акт бегства от прошлого в целом; и это создавало иллюзию движения к природе, будущее которой не угрожало человеческими проблемами и которая, как казалась, находилась вне истории. Однако это привело к серьезному искажению истории, которое вылилось в решимость американских исследователей, следующих этой тенденции, даже сегодня уравнивать Британию с Европой, а империю вигов со Старым порядком (Ancien régime)1330. Диалектика добродетели и коммерции являлась конфликтом с модерностью, нашедшим наиболее полное отражение – по крайней мере до Руссо – в лексиконе гуманистов и сторонников неохаррингтоновской теории, используемом в англоязычных культурах Северной Атлантики, и именно в этом языке и в противоречиях этих традиций американское сознание почерпнуло свою терминологию.

Можно сказать, что Гражданская война и революция, охватившие англоязычные части Атлантики после 1774 года, включали в себя продолжение, в большем масштабе и с большей остротой, той дискуссии Августинской эпохи, которая сопровождала финансовую революцию в Англии и Шотландии после 1688 года, а после 1714 года привела к установлению в Великобритании парламентской олигархии. Страх перед наступлением коррупции побудил американцев восстанавливать в республике добродетель и отвергнуть парламентскую монархию, которая, по общему мнению, была в некоторой мере неотделима от коррупции; а противостояние добродетели и нравственной порчи и составляет момент Макиавелли. Британия, наоборот, придерживалась курса, на который радикальные инакомыслящие внутри традиции вигов не оказали никакого влияния. Когда правительство возглавляли Норт, Рокингем и Шелбёрн, в политических кругах не сомневались, что формой правления останется парламентская монархия; вопрос состоял лишь в том, лучше ли воевать против колоний или отказаться от них, чтобы ее сохранить1331. Хотя в период кризиса 1780–1781 годов голоса, представляющие идеологию «страны», звучали громко и угрожающе1332, позиция «двора» относительно государственного устройства Британии не подвергалась серьезной опасности. В отличие от американцев, ориентировавшихся на модели неохаррингтоновского толка, британцы, приученные «придворной» идеологией, что их приверженность добродетели была не так сильна, не предпринимали попыток революционного rinnovazione, не считали утрату империи признаком необратимого заката и всего через несколько лет смогли вступить в новую долгую эпоху европейских войн, профессиональной армии и инфляционных банковских операций. Питт-младший, возможно, и напоминает Гамильтона, но своего Джефферсона в Британии не оказалось. Начавшаяся демократизация строилась по средневековой схеме: структура, возглавляемая королем и парламентом, расширялась, включая в себя новые категории членов совещательных органов и представителей.

Как следствие, за обретением американцами независимости последовало довольно быстрое расхождение политических языков, на которых говорят две основные культуры отныне расколотой Атлантики. Кристофер Уайвилл, Ричард Прайс и Джон Картрайт действительно рассуждали в терминах коррупции и обновления, мало в чем отличаясь от своих американских современников