Момент Макиавелли. Политическая мысль Флоренции и атлантическая республиканская традиция — страница 149 из 163

1377. Скотт и ряд других исследователей весьма кстати напомнили нам, что существовало множество разновидностей английского республиканизма (надеюсь, у читателей не сложилось впечатления, что вариант, предложенный Харрингтоном, я считаю единственным, но если бы так произошло, это бы мало что изменило); полный спектр этих модификаций подробно рассмотрены Блэром Уорденом в ряде его работ1378. На точку зрения Скотта я отвечу цитатой из последнего произведения Харрингтона, которая, кажется, не фигурирует в «Моменте Макиавелли», но которая была известна мне, когда я работал над книгой.

Созерцание формы приводит человека в изумление и сопровождается неким волнением или порывом, благодаря которому душа его воспаряет к Богу.

Как человек создан по образу Бога, так и правление создается по образу человека1379.

Перед нами язык Платона, к которому едва ли мог прибегнуть Гоббс (как и, вероятно, Макиавелли). Он говорит нам, что люди, управляя собой, становятся подобны богам; их правление собой имеет корни на земле, в то время как божье правление коренится в творении. Установления Океании ни к чему не принуждают – они представляют собой форму, благодаря которой люди становятся такими, какими они должны быть. Мы ушли далеко за пределы римского virtus к платоновской теологии гражданской жизни, в которой нет священника, ибо его место заступает гражданин, и которая – по причинам слишком сложным, чтобы останавливаться на них здесь, – может завершаться, оставляя Сына христианской Троицы не равным Отцу. Можно сказать, что Гоббс пришел к тому же выводу другим путем, а он и Харрингтон соглашались в своих выпадах против ортодоксального христианского учения о Церкви1380. После 1977 года наиболее значимыми исследованиями, посвященными Харрингтону, оказались работы Марка Голди и Джастина Чемпиона, проанализировавших его крайний антиклерикализм и его роль как первопроходца английского «радикального просвещения»1381. Погружение в политическую теологию как ключ к английской мысли «длинного восемнадцатого века» – начинание, которое я всячески поддерживаю1382, но которое не фигурирует на страницах «Момента Макиавелли». Остается понять, как связать эти два элемента.

Историческая схема, в которую Харрингтон поместил концепцию гражданской жизни, являлась необычайно сложной для своего времени, но мы бы все равно отнесли ее к тому типу, который следует называть домодерным. Она строилась по принципу петли, возвращаясь к своей исходной точке, восстановлению условий, способствовавших созданию древних республик; дело в том, что, как полагал Харрингтон, воины должны по-прежнему жить за счет земельных участков, а попытка платить им постоянное жалованье превышала возможности государства, – именно это привело к падению Римской республики, а затем и к утверждению на ее месте принципата. Однако за полвека, прошедших со времени, когда Харрингтон писал свою работу, появление постоянной армии, существующей за счет системы государственного кредита, повлекло за собой явление, которое к 1700 году, как я уже рассказал в XII главе, в интеллектуальных кругах стало восприниматься как изменение исторических условий. В своих последующих работах, вплоть до настоящего момента, я рассматривал очевидные последствия этих изменений. Меня интересовало, как они привели к тому, что можно назвать Просвещением – в нескольких смыслах этого многозначного термина. Я уже писал в другом месте1383, как в 1976 году, через год после выхода первого издания этой книги, я начал думать об изучении «Истории упадка и разрушения Римской империи» Эдварда Гиббона, где картина европейской истории, основанная на расцвете и расширении коммерческого общества, сменялась историей крушения древней средиземноморской империи, однако по-прежнему сохранялась актуальность противоречий между историей и классическими ценностями. В этом отношении и во многих других я решил расширить значение «момента Макиавелли», осмысляя его как полемику между идеалами и идеями «добродетели» и «коммерции», и, как я обнаружил, продолжительность этого момента настолько увеличилась, что в каком-то смысле можно было утверждать, что он длится до сих пор.

Эти мысли я начал формулировать в последних четырех главах «Момента Макиавелли», а затем продолжил развивать в последующих работах, в частности в «Добродетели, коммерции и истории» (1985) и «Варварстве и религии» (с 1999 года)1384. На ход моих рассуждений и на восприятие этих работ повлияла их тесная связь с полемикой о «позитивном» и «негативном» понимании свободы, «республиканизме» и «либерализме» – полемикой, формированию которой они, иногда невольно, способствовали (если можно говорить о «форме», учитывая нынешнее состояние высказываемых в ней аргументов)1385. Возможно, путаница несколько уменьшится, хотя сложность и возрастет, если я остановлюсь немного на намерениях, стоящих за «Моментом Макиавелли», на вопросе о том, можно ли их понять неверно и как их следует понимать правильно. Революционные последствия введения государственного кредита и постоянной армии включали в себя осознание новой и ведущей роли в политике и истории так называемого «коммерческого общества», а позднее и «гражданского общества» – такого состояния, которому во многом содействовали торговля, капитал и движимое имущество и в котором отношения обмена между людьми порождали богатства и цивилизацию – наглядное преимущество перед религиозными и гражданскими войнами. (Важнейшим условием распространения Просвещения служило его возникновение из религиозных войн, включая их особую английскую разновидность1386.) В осмыслении и поощрении проявлений «коммерческого» и «гражданского» общества важное место отводилось «манерам» и «учтивости»: социальным практикам и принятым образам себя и других, возникавшим по мере того, как люди взаимодействовали друг с другом в ходе все более сложного процесса обмена и вступали в бесконфликтные контакты, которые стали восприниматься как часть «воспитания» и проявлялись в «учтивости»1387. Учтивое общество было также и торговым обществом, и в культуре начинающего набирать силу капитализма политика начала изображаться как процесс «воспитания», «сглаживания», «рафинирования» и (более опасное слово) «смягчения» человеческих страстей и интересов за счет их переплавки в «манеры»1388. Если мы должны рассматривать Просвещение как процесс все большего ослабления религиозной веры, мы, кроме того, должны отметить: «учтивым» мужчинам и женщинам фанатизм был противен, ибо они полагали – им известно лишь то, что они знают друг от друга, и такое знание представляет собой лишь «мнение» – слово, обязывавшее к терпимости и запрещавшее убеждения. Это обстоятельство послужило важным шагом в формировании «либерализма», как мы его называем, хотя этот термин еще не встречался в настоящем послесловии и не следовало бы вводить его поспешно.

Следует отметить, что устройство учтивого общества все более способствовало эффективному ведению войны. «Коммерция» породила «публичный кредит», а «публичный кредит» – «постоянную армию». Последняя являлась не просто инструментом, с помощью которого государство преследовало свои цели. Благодаря армии этот процесс не превращался в разрушительный; когда государство контролирует регулярные военные силы, снижается риск гражданской войны (ключ к тайне 1688 года в английской истории). Война все больше подлежала контролю со стороны государства, и непродолжительное время существовала утопия, в которой Европа представала «содружеством» или «республикой» государств, в отношениях между которыми воинственный элемент нивелировался и приобрел более цивилизованный характер благодаря совместному влиянию jus gentium и общей культуры нравов, распространявшейся за счет коммерции. (Уделяя особое внимание теме нравов, я не отрицаю значимости международного права.) Эта утопия начала рассеиваться к 1763 году, когда масштабные войны между Францией и Британией за господство в Европе, Америке и Индии привели, каждая в свой черед, к такому росту «публичного кредита», что «государственный долг» стал грозить революционными последствиями; что касается интересующей меня здесь версии философии истории, идеально-типическую роль здесь играет высказывание Юма: «или нация должна уничтожить государственный кредит, или государственный кредит уничтожит нацию»1389. Юма во всех его работах занимало превосходство современного общества, основанного на торговле, над обществом древности, базирующемся на обособленном труде людей. Впрочем, в итоге он нарисовал картину общества, настолько задолжавшего безликим кредиторам, что ценность всей собственности, свобода каждого человека и значение всякой вещи и идеи свелись к способности убеждать кредиторов продолжать строить расчеты с исключительной опорой на спекуляции. Естественные отношения между людьми в обществе – а здесь играли свою роль и нравы – в таком случае распались бы и исчезли за неимением онтологических или эпистемологических оснований. Эдмунд Бёрк сделал вывод, что государственный долг стимулирует революционные фантазии и влечет за собой революцию, полностью переворачивающую нравы и обычаи1390.

С учетом всего сказанного я и говорю о значимости подхода, сформулированного Эндрю Флетчером еще в 1698 году