Момент Макиавелли. Политическая мысль Флоренции и атлантическая республиканская традиция — страница 152 из 163

Однако отсылки к «либерализму» в «Моменте Макиавелли» очень немногочисленны – как видно при беглом взгляде на указатель, – и меня совершенно не беспокоило бы, не будь их вовсе. Этот термин не использовался в XVIII веке, а прилагательное «либеральный» не употреблялось в своем теперешнем значении, и хотя уже присутствовали элементы, которые в свое время стали определяться этим понятием, не существовало системы учения, которая соответствовала бы его более позднему употреблению. Книга связана скорее с другим предметом – напряжением между древней и новой свободой: между той свободой, которой обладал член сложно устроенного коммерческого общества, и критикой в адрес этой концепции свободы, а также истории, которая ее сформировала. Я ставлю вопрос, нашло ли это напряжение отражение в Американской революции и основании США, и отвечаю на него утвердительно. Частично локковский сценарий, приведший к независимости (колонии провозглашены государствами, а империя – конфедерацией, которая затем распущена по причине плохого управления), сам по себе необязательно подразумевал создание республик. Не существовало проекта республики по Локку, и Локк – интересовавшийся зарождением и закатом правления, а не его устройством и поддержанием – осмотрительно воздерживался от советов народу о том, как переучредить государство после его роспуска. Локковская полития была бы сообществом носителей прав, но это ничего не говорило ни о ее форме, ни – помимо исходной посылки о ее конституционности – о конституции. Поэтому мы не должны ограничиваться Локком, если хотим понять, почему считалось само собой разумеющимся, что недавно получившие независимость государства станут республиками, или какое значение вкладывалось тогда в это слово. В связи с этим Дуглас Адэйр напоминает нам, что отцы-основатели видели себя в роли античных законодателей, основателей классических республик, для которых риторика гражданской жизни и добродетели оставалась весьма актуальной. Бернард Бейлин напоминает нам, что риторика революции строилась на глубоко укоренившемся страхе перед коррупцией среди министров, единственным, хотя и непрочным ответом которой могли служить независимость, свобода и добродетель граждан. А Дж. Р. Пол уже уведомил нас, что распространение представительских собраний сопровождалось все более часто встречающимся осознанием того, как легко патронаж, в том числе со стороны государства, может развратить и представителей, и избирателей1410. Риторика коррупции получила столь широкое распространение, что это помогает объяснить создание республик как средство противостоять порче; но сущность «момента Макиавелли» заключалась в том, что республика и сама находилась в опасности коррупции.

Как следствие, размышления о добродетели и коррупции составили часть языка революции и Конституции; вопрос в том, что означало присутствие этих размышлений. Здесь снова приходится выразить сожаление, что дискуссия вокруг «Момента Макиавелли» вылилась в спор о том, основана ли республика на «республиканских» или иных принципах – локковских, «либеральных» или «новых». Я хотел бы не отвечать на этот вопрос в форме «или – или», а сказать, что ее учреждение повлекло за собой спор и напряжение между тем, что я называю «древней» и «новой» свободой; вероятно, этот спор так и остался не разрешен до конца. В данном случае я, разумеется, ступал на территорию американского фундаментализма: республика основана, основание подразумевало законодательную регламентацию неких принципов, и представлять ее как нерешенный «момент Макиавелли» было вызывающим поступком. Гордон Вуд в своем «Создании Американской республики» (Creation of the American Republic) на самом деле ответил на интересующую меня проблему еще раньше, чем я успел ее сформулировать. Он изобразил «классический» республиканизм как безусловно «древний», а американский республиканизм как быструю победу «нового». Для подтверждения этого тезиса он пошел дальше меня в том, что касается аристократического характера «древнего» республиканизма, поместив его в арьергарде идеологических представлений американских джентри. Однако его аргументы убедительны в той мере, в какой классическая республика как идеал предполагала равенство между аристократией и народом, и в той степени, в какой возникающая американская социальная структура вскоре продемонстрировала, что «демократия» и «равенство» несовместимы с представлением, что природная аристократия в принципе может существовать; и, учитывая потребность в новой идеологии, заманчиво назвать ее «либерализмом».

На этом этапе «республика» уступила место «демократии». Из теоретиков больше всех не повезло Джону Адамсу; в своей «Защите Конституции Соединенных Штатов» – книге, спровоцировавшей наибольшее количество неверных толкований после Библии1411, – он заявил: аристократия влиятельных семей будет существовать всегда и против нее надо принимать меры, и все хором осудили его уже за то, что он предположил такую возможность. Любопытно, что сказал бы Адамс о Кеннеди, Бушах, Горах и Рокфеллерах, но если он полагал, что влияние таких семей держится на принадлежащих к их кланам родственниках, клиентах и зависимых от них людях, его мышление оказалось бы недостаточно современным. Однако при его жизни, когда Александр Гамильтон, как считалось, обосновывал сильную исполнительную власть, базировавшуюся на национальном долге, постоянной армии и развитой системе политического патронажа, угроза аристократии представлялась вполне современной. Речь шла о власти, основанной на «проценте на капитал», за которую в Англии партия «страны» на протяжении столетия критиковала «придворную», и Гамильтона порицали за то, что он пытается ввести «британскую» форму правления1412. Это был давний спор, в котором Локк не играл заметной роли, но где, разумеется, фигурировали понятия «кредита» и «собственности», «добродетели» и «коррупции». Авторы многочисленных работ, сообщавшие мне – как будто я думал иначе, – что республика земледельцев, о которых писал Джефферсон, занималась бы как внутренней, так и внешней торговлей, на мой взгляд, не улавливали сути дела. Предметом спора всегда в первую очередь являлся кредит, а не торговля, рантье и биржевые трейдеры, размещавшие деньги в государственные ценные бумаги, а не предприниматели, вкладывавшие их в производство и обмен, и можно предположить: пусть сам Гамильтон и потерпел поражение, но отстаиваемая им система правления пережила его, а вместе с ней и напряжение внутри американской демократии, история которого уходила далеко в прошлое. Я начинал рассматривать республику как способ решения стоявших перед XVIII столетием проблем, сама успешность которого способствовала их увековечиванию.

Полемическое утверждение – вероятно, не слишком упрощающее позицию Вуда, – что основание Америки предполагало движение от «республики» к «демократии», противостоит и переплетается с наиболее выразительной словесной формулировкой, которую оно произвело, а именно с высказыванием Джеймса Мэдисона: общество, в котором граждане непосредственно управляют своим государством, является демократией, а то, в котором они управляют при посредстве избранных представителей, – республикой. Перед нами намеренное переворачивание общепринятого значения обоих слов и того смысла, в каком одно из них считалось «древним», а второе – «новым». Заявление, что союз штатов не демократия, а республика, – это характерная позиция ультраконсервативно настроенных американцев. Мэдисон писал, думая о федералистском проекте, превращении конфедерации в федеративную республику, способную расширяться до масштабов империи, не подвергаясь при этом коррупции, – замысел, в котором, как ни в чем другом, проявилась уникальность мысли отцов-основателей. Его невозможно было осуществить, не продумав сложно организованного процесса выбора гражданами своих представителей во власти, а утверждение, что представительство, неизвестное древним (но не римским правоведам), есть великое политическое открытие Нового времени, стало общим местом. Однако само использование этого языка продолжило спор между древним и новым и не позволило Мэдисону уйти от него. Знал он об этом или нет, но Руссо уже задавался вопросом, может ли в каком бы то ни было смысле одно моральное существо представлять другое и не соглашался ли человек на собственную нравственную порчу, предоставляя другому право действовать от своего имени. На деле представительство является фикцией, а создание полностью вымышленной, лишенной реальных оснований системы правления оказывалось несовместимо с представлением, что человек действует как гражданин или как существо по природе своей политическое. Сущность новой эпохи видели в том, что человек жил в мире фикций, где и он сам, и другие были продуктами случайных взаимодействий между людьми в процессе обмена. Вполне возможно, что мы сами достигли состояния, когда сознание нереальности или фиктивности настолько не удовлетворяет нас, что уже кажется нестерпимым; сомневаясь, что олигархия политиков, вынуждающих нас выбирать между ними, представляет нас в каком-либо смысле, вообще достойном упоминания, мы сомневаемся, сохранилась ли еще в нас самих личность, которая требовала бы представительства. Союзником глобальной экономики оказывается постмодернизм, уверяющий нас, что и личность, и общество одинаково фиктивны и что наш выбор сводится к тому, какому вымыслу теперь отдать предпочтение.

С тех пор как в 1690‐е годы в Англии зародилось коммерческое общество, диалог между древней и новой свободой проделал долгий путь1413. Я прослеживал его историю – параллельную и находящуюся на некотором расстоянии от американского спора между либерализмом, республиканизмом и/или коммунитаризмом, равно как и от британского различия между негативной и позитивной концепциями свободы; хотя он был связан с обоими этими феноменами, ни с одним из них, на мой взгляд, его отождествить нельзя. Читателю не следует также полагать, что «Момент Макиавелли» написан или должен быть прочитан для того, чтобы оказаться в затруднительном философском положении. Книга объясняет некоторые процессы, происходившие в описанной автором истории и затрагивает многоликие явления, которые уместно рассматривать под другими углами зрения и которым можно найти другое объяснение. История – это область исследования, в которой может и должно сосуществовать множество различных интерпретаций. И хотя мы имеем дело с историческим сюжетом, уводящим нас от видимой реальности к все более вымышленному миру, мы способны вернуться к его изучению. И мы обнаружим множество способов, благодаря которым мы создавали самих себя, – и множество причин, по которым мы все еще не обречены на выбор лишь одного из двух вариантов: быть одинокими мечтателями или пассивным материалом для тех, кто всегда хочет придумывать за нас.