. Здесь мы видим традиционную христианскую доктрину, но между идеями Дати и традицией Боэция есть существенная разница: в конечном счете Дати говорит о политике и успехе, пусть успех и представляется ему наградой за христианскую добродетель. Гуманист также полагает, что успех достигается средствами разума (ragione), как флорентийцы обычно называли способность сознания, отвечавшую за принятие решений в сфере политики и управления государством. Фортуна требует правильного политического решения, целью которого является возможность контролировать и направлять события или по крайней мере приспосабливаться к ним. Суть политического определения здесь отличается от христианского смирения и самоотречения, к которым побуждает Боэций. Флоренция – республика, а значит, добродетели готовы служить ей, и среди них первостепенное место в размышлениях Дати отведено христианским добродетелям. Но если благочестие достойно успеха, то ragione достигает его; знание, способности и решимость, с помощью которых предпринимаются шаги, позволяющие сохранять контроль над событиями, также являются добродетелями. Мы приближаемся к той точке, в которой ragione и virtù становятся почти взаимозаменяемыми понятиями, а добродетель, противостоя фортуне, дает ей не столько подлинно христианский, сколько истинно римский и политический ответ. Слово virtù начинало приобретать смысл, в каком его употребляет Макиавелли: искусности и мужества, благодаря которым люди способны господствовать над событиями и фортуной172. Развиваясь в этом русле, virtù, конечно, могла полностью утрачивать свое христианское и даже этическое значение. Однако в той мере, в какой virtù в ее политическом смысле наиболее полно проявлялась – в ситуации, по-видимому, когда ею руководствовались все граждане республики, она не могла потерять связь с общественными добродетелями, которые по-прежнему лучше всего описывались в христианских категориях. Впрочем, если республике суждено было прекратить существование, вместе с ней могло бы прекратить существование многое, что делало человеческую жизнь понятной и нравственной.
Джованни Кавальканти вложил в уста флорентийца, убеждающего капитана-наемника оставить службу у Висконти, такие слова: «Ты, разумеется, слышал о великом постоянстве флорентийцев и о том, что значит испытывать любовь к устроенной таким образом республике. Та, над которой владычествует твой хозяин, пусть она будет величайшей, просуществует недолго, поскольку прочность ее измеряется продолжительностью жизни одного человека; Республика же непрерывна»173. Такое утверждение было своего рода гуманистическим трюизмом, не утратившим, однако, своего захватывающего и раздвигающего горизонты значения. Соединяя усилия многих людей, республика достигала добродетели и – что было почти одно и то же – стабильности. Приобретая техническое бессмертие корпорации, она переставала зависеть от добродетели одного человека (или конечного числа людей), в которой, в силу ее меньшей долговечности, должно быть и меньше добродетельного. Нам совершенно очевидно, почему гуманистическое знание, открывавшее доступ одновременно ко всему богатству человеческой мудрости, служило формой знания, соответствующей республике как universitas, которая не могла зависеть от знаний и добродетели одного или нескольких человек. Не могла она опираться и на уходящую корнями в незапамятные времена непрерывность опыта, потому что он не кристаллизовался в обычай, а переживался и осуществлялся в настоящем. Непрерывность, о которой писал Кавальканти, была связана не столько с древностью, сколько с бессмертием. В ней сосредоточивались все социальные добродетели; вся человеческая мудрость открывалась в учении. Впрочем, Кавальканти еще при жизни довелось наблюдать, как добродетель, равно как и virtù, Флорентийской республики действительно стала достоинством ограниченного числа людей и не могла продолжать свое существование в таком качестве.
Кавальканти рассказывает, как в период, непосредственно предшествующий господству Медичи, образовалось странное расхождение между тем, что говорилось и кого избирали в общественные республиканские собрания, и тем, что и как решалось за кулисами, где в действительности творилась политика. Много званых, да мало избранных, заметил он; многие были призваны на должность, и лишь немногие – к реальной власти174. Это чувство нельзя назвать незнакомым тем, кто изучал правительственные собрания, но Кавальканти считал себя свидетелем упадка политической системы, предполагавшей совместное участие. Правление самих граждан, основанное на абсолютном или пропорциональном равенстве, заменялось правлением шайки судейских, а политическая машина Медичи, пришедшая ему на смену, была лишь его кульминацией. Описываемый им феномен более поздние авторы назвали коррупцией или порчей – термин, среди прочих значений которого, возможно, наиболее важным является замена общественных связей между гражданами, которыми должна руководствоваться республика, частными отношениями. Очевидно, что наиболее тревожным симптомом этого процесса Кавальканти считал потерю рациональности в решениях. Он описывает собрание в период кризиса, куда граждане приходят и где высказывают свою точку зрения; все происходит открыто, и, на первый взгляд, то, что говорится, одновременно разумно и добродетельно. Впрочем, связь между тем, что говорится, и тем, что в конечном счете делается, отсутствует. Не так просто установить, кем и из каких побуждений принимаются решения175. И вновь большинству современных читателей знакомы эти чувства, но относительно Кавальканти и его мира важно понимать, что республиканский идеалист того времени не мог считать решения разумными или добродетельными, если они не были приняты при всеобщем или по крайней мере свободном участии сведущих граждан. Республики существовали, чтобы мобилизовать ум и добродетель всех граждан; их стабильность зависела от того, насколько они способны были это сделать. Если им это не удавалось, они становились правлением немногих, чьи ум и добродетель были обречены угаснуть из‐за их конечности и неполноценности. Олигархия под прикрытием республики не могла быть разумной, потому что не направляла ум каждого ко всеобщему благу; она не могла быть добродетельной, потому что подчиняла общее благо тому, что считало благом ограниченное число людей; ей не могла быть присуща virtù, потому что она не мобилизовала ragione и costanza176, разум и постоянство каждого для участия в происходящем вокруг. Ей должно было недоставать целостности и долговечности, и Кавальканти называет это tirannesco e non politico177.
Вот почему республика должна была столкнуться в новых и более сложных формах с проблемой fortuna. Поскольку ее нельзя назвать в полной мере добродетельной, она должна противостоять потоку времени в его неосмысленной форме, а будучи лишена virtù, не знала при этом, как контролировать события или приспособиться к ним. Ей приходилось иметь дело с миром иррациональным, ибо непонятным, где слова (как заметил в схожих обстоятельствах Фукидид) изменяли свой смысл. Мы видели, какое огромное значение эта эпоха придавала понятию стабильности, но Кавальканти, предвосхищая одну из тем Макиавелли, писал, что во Флоренции стремление к стабильности само по себе превратилось в заблуждение: «…я обвиняю не фортуну с ее изменчивостью, а различных и порочных людей нашей республики с их неподвижностью. Поистине, говорю вам: это упрямство и закоснелость натуры (stabilità della condizione), свойственные некоторым нашим гражданам, послужили причиной многих бедствий города…»178. Грешно не меняться, если мир стал изменчив из‐за нашего недолжного поведения и излишеств; порядок нарушился из‐за погони за частными благами. Во флорентийской мысли не было определенности в отношении вопроса, можно ли считать, что мир направляется Провидением или что он подчинен разумному контролю со стороны добродетельных людей, но все соглашались с тем, что, когда люди не добродетельны, мир становится непонятным и даже непознаваемым. Кавальканти утверждает, что, когда мы изучаем нравственную и политическую жизнь человека в неупорядоченном или развращенном обществе, окружающий его мир должен представляться нам неуправляемым и темным потоком, и вопрос заключается лишь в том, не следует ли нам, помимо фортуны, вспомнить о влиянии звезд. Он приходит к выводу, что нам не обойтись без астрологии: идея фортуны – это идея по природе бессмысленной и абсурдной направляющей силы, но суть астрологии в том, что непредсказуемые события этого мира можно соотнести с неправильными, но не совсем произвольными движениями блуждающих звезд. Парадоксальным образом, подобное убеждение восстанавливает в правах свободную волю. Как только мы вновь признаем, что между событиями человеческой, общественной жизни существуют причинно-следственные связи, мы сможем выстроить собственное нравственное поведение, ориентируясь на эти связи. Кавальканти защищает астрологию, говоря, что она необходима, дабы граждане или историки могли вынести моральное суждение179. И все это потому, что политизированная добродетель казалась ему уничтоженной. Политическое упорядочивание общества и рациональное упорядочивание истории стали почти взаимозависимыми.
Фортуна управляла хаосом лишенных закономерности частностей, событий и переменчивых обстоятельств человеческой жизни – vicissitudo rerum, la vicissitude des choses humaines180. Мир все чаще представал в таком обличье – как подчиненный владычеству фортуны, – по мере того как республика терпела поражение в своей попытке объединить всех граждан в