Момент Макиавелли. Политическая мысль Флоренции и атлантическая республиканская традиция — страница 32 из 163

В таком контексте конституционная мысль – если подразумевать под этим размышление о различных формах и институтах совместного действия граждан – могла приобрести огромную нравственную и даже экзистенциальную значимость. Ее предметом было восстановление политизированной добродетели, без которой имелись основания опасаться, что ни природа человека, ни его мир не могли бы стать ничем, кроме хаоса непостижимых сил. Основным методом, доступным флорентийцам, стремившимся осмыслить отношения между гражданами, как мы видели, послужила афинская теория, опосредованная рядом античных и гуманистических авторов и для удобства сведенная к парадигмам классификации форм правления в зависимости от того, находится ли у власти один, некоторые или многие. Именно в период господства Медичи миф о венецианской устойчивости и древности стал мифом о Венеции как совершенно стабильной политии в духе Аристотеля, а позднее и Полибия, поскольку в ней поддерживалось совершенное равновесие. Важно, что создали этот миф не только сами венецианцы, но и флорентийцы. Феликс Гилберт проследил его происхождение187, отправной точкой которого стало намерение живших в Венеции гуманистов – Франческо Барбаро и содействовавшего ему Георгия Трапезундского – найти классическое обоснование венецианского правления, но которое вскоре переросло в способ описания и исследования ее уникальной структуры. Как правило, Венецию не затрагивала нестабильность, связанная с противоборством различных партий и внутренними раздорами. Она могла позволить себе забыть о многих исторических переменах, которые на самом деле пережила. Миф о древности и отсутствии перемен стал традиционным и нашел отражение в эпитете Serenissima188, которым республика предпочитала себя именовать. Гуманисты, искавшие принципы или классические парадигмы, которые объяснили бы причины подобной стабильности, сосредоточились на двух особенностях венецианского строя, приводивших, однако, к разным выводам. Первая из них исходила из разделения власти между дожем, Сенатом и Большим советом. По всей видимости, здесь сочеталось правление одного, некоторых и многих, о котором говорили теоретики Античности. При этом вторая особенность состояла в давней традиции ограничения гражданства в смысле политического участия в политике большим, но все же конечным числом древних семей. На этом основании Венецию можно было считать олигархией или аристократией, однако разделение по количественному признаку на одного, некоторых и многих обычно соотносилось с социальной классификацией на монархию, аристократию и демократию. Была ли Венеция смешанным правлением или подлинной аристократией? Последующие мифологические представления, сопряженные с образом Светлейшей Республики, можно во многом отнести на счет этой фундаментальной двойственности парадигмы, которую, в свою очередь, можно связать с двусмысленностью, возникшей вследствие важнейшего решения Аристотеля сочетать разные наборы критериев в сжатых словесных формулировках. Дож, Сенат и Большой совет могли соотноситься с одним, некоторыми и многими, с монархией, аристократией и демократией или с обособленными политическими функциями, которые надлежало принять на себя одному/монархии, некоторым/аристократии и многим/демократии. Аристократию можно было понимать как чистую форму правления, как элемент трехсоставной системы смешанного правления или как социально ограниченную структуру, способную соединять в себе власть одного, некоторых и многих.

Из проведенного Гилбертом анализа ясно, что венецианцы эпохи Кватроченто хотели считать себя исключительно аристократией, хотя и необыкновенно уравновешенной и внутренне пропорциональной. Флорентийцы, проявлявшие интерес к устройству Венеции, изначально также не оспаривали такой взгляд на вещи. Венецианский миф в эпоху правления во Флоренции Лоренцо де Медичи мог привлекать главным образом социальную группу, известную как ottimati. К этой категории людей относились представители старинных родов, по своему происхождению скорее купеческих, чем знатных, которые могли считать себя потомственным правящим классом или господствующим элементом, больше среднего наделенным благоразумием, опытом и другими необходимыми для правления качествами, а потому отождествляться с теми аристотелевскими элитами, которых с полным основанием можно было назвать «немногими» или «аристократией». Ottimati (термин произошел от optimates, то есть оптиматов, сенатской аристократии Римской республики), недовольные долей ответственности и власти, отводимой им политическими методами Медичи, по понятным причинам были заинтересованы в любом аргументе или терминологии, которые бы подчеркивали и определяли роль политической аристократии. К слову, последняя представляла собой нечто совсем иное, нежели феодальное или земельное дворянство вне зависимости от того, покупала ли венецианская и флорентийская знать в то время земли. Соответственно, ottimati читали венецианское устройство современной моделью конституции, воплощавшей классические принципы, предоставлявшие такой аристократии надлежащую долю власти. В отношениях дожа и венецианской аристократии они видели образец равновесия между главой дома Медичи и ottimati, который должен был существовать, но не существовал. Иные, быть может, даже мечтали о времени, когда флорентийский дож будет лишь primus inter pares, первым среди равных, и происходить необязательно из рода Медичи. Они явно не были заинтересованы в том, чтобы указывать на демократический элемент венецианской конституции (поскольку его нужно было еще изобрести). И тем не менее интересно наблюдать, как социальные реалии, соотносящиеся с выбранной ottimati парадигмой, толкали их к этому. Во Флоренции действительно существовал popolo (grasso и minuto)189, имевший традицию деятельного гражданства, которую трудно было игнорировать, говоря о теоретическом или реальном распределении власти. Терминология «один – немногие – многие», к которой ottimati побуждал прибегать гуманистический классицизм и трехчастное строение действительной венецианской конституции, требовала от них разговора о равновесии между демократией, аристократией и монархией в идеальной системе, к которой они стремились. После Савонаролы наиболее последовательная группа мыслителей, поддерживавших оптиматов, сформировалась вокруг Бернардо Ручеллаи190, который настаивал, что Венеция – аристократия и что Флоренция должна быть только аристократией, и именно к этому они всегда и стремились. Впрочем, они выпустили из рук интеллектуальную инициативу, во многом именно из‐за выводов, к которым неизбежно вел используемый ими язык.

В долгосрочной перспективе – по крайней мере с англо-американской точки зрения – миф о Венеции (в своей максимально идеализированной форме) состоял в утверждении, что Венецианская республика была бессмертна и безмятежна, так как поддерживала идеальное равновесие, сочетая в себе три элемента: монархию, аристократию и демократию. Это утверждение выражалось на языке Полибия, но в эпоху Кватроченто шестая книга его «Всеобщей истории» была недостаточно широко известна, чтобы называть ее одним из источников венецианского мифа. Скорее нам следует сосредоточить свое внимание на великой традиции афинской философской школы и гражданском гуманизме191. Можно отметить, что флорентийские ottimati, сыгравшие важную роль в создании венецианского мифа, дали толчок идеям и идеологии, простиравшимся за пределы их желаний или контроля. Факт в том, что они воспринимали себя как граждан и выражали свои классовые интересы – назовем это так – на языке политического сообщества. То, что они, вероятно, задумывали лишь как обозначение отношений, которые должны существовать между одним и немногими – между Лоренцо или Пьеро и ottimati, – превратилось в парадигму отношений, которые должны существовать между всеми частями флорентийской политии. Так был восстановлен идеал универсального гражданства, сформулированный в привычных для флорентийцев категориях и представлявший собой смешение теорий Аристотеля и Полибия. Однако обстоятельства, в которых это произошло, – интеллектуальная атмосфера, воцарившаяся после 1494 года, – показывает, что это не могло случиться без серьезных политических и идеологических конфликтов. Наследие гражданского гуманизма было таково, что крах гражданской жизни отождествлялся в сознании гуманистов с картиной утратившего упорядоченность мироздания столь же однозначно, как крах «порядка и чинов» у Шекспира. Неоплатонические философские течения склонялись к мысли, что единственный способ вернуться к порядку состоит в единении интеллекта с космосом, которое повлекло бы за собой восстановление единства умопостигаемого мира. Мыслители, способствовавшие созданию мифа о Венеции, принадлежали к альтернативной традиции, предполагавшей восстановление мира средствами гражданства и политического порядка. Образ Венеции служил лишь инструментом, с помощью которого они вновь утверждали категории аристотелевской политики. Но Венеция превратилась в миф, парадигму, оказывающую мощное воздействие на воображение. Если оставить в стороне вопрос, какой упадок флорентийского духа заставил мыслителей Флоренции с таким упорством обращаться к образу города-соперника, к которому они не испытывали любви, то сила этого символа, безусловно, заключалась в его совершенстве, в воплощенной в нем картине политии, в которой все частности находились в гармонии, а его стабильность, следовательно, оказывалась бессмертной. Если политии суждено восстановить порядок в иллюзорном мире, она должна быть подлинно универсальной. Чрезвычайно интересно, что образ Венеции стал восприниматься во Флоренции как политически значимый в тот момент, когда Савонарола в своих апокалиптических проповедях призывал город осознать свою святость и избранность, осознать себя орудием, с помощью которого Бог преобразит церковь и спасет мир.