Момент Макиавелли. Политическая мысль Флоренции и атлантическая республиканская традиция — страница 36 из 163

нию ролей при принятии решений, предлагалось обратиться к анализу самого процесса выработки решений, фиксации ролей и обязанностей, институционально закрепленных или нет, на которые его можно было бы разбить, и критериев, в соответствии с которыми их можно было установить между людьми разных моральных типов, составляющими общество. В основе греческой и ренессансной политической науки лежит этическая теория в сочетании со стратегией принятия решений.

Если бы можно было воспользоваться категориями Аристотеля для упрочения республиканского строя во Флоренции, то наука о добродетели победила бы там, где потерпел поражение пророк Савонарола. Она помогла бы примирить конкретное с универсальным, отождествить политическую деятельность с проявлением добродетели и сделать ход политических и единичных событий понятным и поддающимся обоснованию. Поэтому политическая мысль с момента восстановления vivere civile в 1494 году все больше тяготеет к Аристотелю и во многом представляет собой попытку установить, как в условиях Флоренции заложить основания аристотелевской политейи (politeia). Однако то, что эта идея так долго оставалась привлекательной, во многом объясняется другой причиной. Альтернативой формированию гражданского общества и установлению республики служило царство Фортуны, ощущение действительности, в которой нет ничего постоянного, обоснованного или разумного: questa ci esalta, questa ci disface, senza pietà, senza legge o ragione234. Как история флорентийцев до 1494 года и после, так и концептуальный аппарат, который они применяли, пытаясь ее понять, содействовали тому, чтобы их мысль существовала в диалектике между двумя крайностями: между безмятежностью республики, неподвластной порче, и мятущейся империей децентрированного колеса фортуны. Еще до того, как теоретики непосредственно познакомились с текстом Полибия, они прекрасно понимали, что цель политической науки – соединить различные конкретные добродетели в одно универсальное благо. Пока этого не удастся достичь, конкретные добродетели были неустойчивы и склонны к саморазрушению. Равным образом, необязательно читать Полибия и знать о его циклической теории (anakuklōsis), чтобы прибегнуть к образу колес и круговорота. Их мысль была направлена на анализ угасающих добродетелей, распадающихся политических систем, человеческого опыта, вступающего в область непрочного, иррационального и аморального. Одна крайность – стабильность республики – казалась им не более увлекательной или знакомой, чем другая, ее разрушение. Кроме того, давняя проблема, поднятая гражданским гуманизмом, – единичность республики, ее ограниченность в пространстве и времени и, следовательно, ее чуждость законам окружающей ее среды – выступила со всей отчетливостью, пугающей в свете истории самого конца XV столетия, когда Италией все чаще управляли чуждые ей силы, а Флоренция и Венеция, по всей видимости, утратили контроль над своей внешней политикой. Если внутренне республика сохраняла безмятежность, могла ли она не терять ее, оставаясь жертвой Фортуны извне? Могла ли разница между законами, регулирующими внутренние и внешние связи, быть столь значительной? Если наука Аристотеля указывала средство к пониманию первых, какого языка требовал анализ последних? А если невозможно постичь ни те, ни другие, разве не должны мы обратиться к риторике Фортуны? В 1512 году, а затем снова в 1527–1530 годах неспособность Флорентийской республики контролировать политическую ситуацию в Италии совпала с неудачной попыткой привести в равновесие ее внутренние гражданские отношения и обернулась угасанием vivere civile и восстановлением власти Медичи – во втором случае уже окончательно. Каждая из этих неудач, как можно показать – отчасти благодаря появлению на сцене необыкновенно одаренных людей, – спровоцировала сложный кризис мысли. На примере каждого из кризисов можно изучить, что происходило в сознании людей того времени, пытавшихся применить эпистемологию конкретного, этико-политические категории аристотелевского гражданского общества и совершенно новую терминологию, которую разрабатывал ряд теоретиков, стремясь осмыслить политическое поведение в его наименее обоснованных и разумных проявлениях. Эпоха Макиавелли и Гвиччардини показывает нам мысль, направленную на учреждение и укрепление гражданской жизни, находящейся в близком и очень напряженном контакте со стремлением постичь быстрые и непредсказуемые перемены.

II

В 1494–1512 годах внутренние проблемы Флорентийской республики возникали в связи с разграничением функций различных политических групп. Феликс Гилберт блестяще описал235 институциональную структуру этого режима и понятийный словарь, использовавшийся ее участниками, – не только в теоретических трудах, но и в речах, резолюциях, официальных документах. По-видимому, на основании его анализа можно сделать следующие выводы. Важнейшим шагом, предпринятым после бегства Медичи в 1494 году, стало усвоение того, что в общем считается венецианской конституцией (il governo veneziano или alla viniziana). Во Флоренции она с практической точки зрения включала в себя Большой совет, Синьорию и гонфалоньера, а в идеале предполагала совершенную гармонию многих, некоторых и одного, которой, как предполагалось, достигла Венеция. Однако на деле в конституции 1494 года ощутимый перевес оказался на стороне многих. Все сходились во мнении, что важнейшим учреждением был Совет, участвовать в котором могло неопределенно большое число граждан (хотя, конечно, далеко не все), и что существование Совета придавало этому режиму характер governo largo236. Порой указывалось, что к участию в венецианском Большом совете изданным еще двести лет назад указом допускалось лишь некоторое число семейств и что такая система, очевидно, позволяла назвать Венецию governo stretto237. Чаще всего на это возражали, что ограничение членства в Совете лишь довершило формирование венецианского гражданского коллектива, а не сделало политические права привилегией узкой группы граждан. Те, кто оказался вне Совета и гражданского общества, были либо чужестранцами, либо людьми низкого и рабского звания, по определению неспособными к гражданской жизни238. Этот спор раскрывает одну из главных двусмысленностей категоризации Аристотеля и обнаруживает ряд интересных обстоятельств. Одним из них можно считать использование термина governo largo как антонима governo stretto: первый не подразумевал конституции, которая прямо открывала бы гражданство для всех или даже для popolo, то есть «многих», как для вполне определенной социальной группы. Конституция 1494 года не делала этого хода, но скорее означала такую конституцию, которая, отказываясь ограничить гражданский коллектив строго определенной (stretto) группой жителей, признает участие в гражданской жизни благом, чем-то, к чему люди стремятся, что развивает их лучшие качества и что желательно распространить на как можно большее число индивидов. Governo, слово, по смыслу наиболее близкое нашему constitution, в словаре флорентийцев является почти синонимом modo di vivere или просто vivere239. Как можно заметить, словосочетание vivere civile всегда указывает на governo largo, а не stretto. Признавать, что участие в гражданской жизни само по себе благо, означало соглашаться, что оно должно получить широкое распространение. Впрочем, далеко не все полагали высшим и необходимым благом участие возможно большего количества людей в принятии общественно значимых решений. Эта проблема также могла обсуждаться на языке Аристотеля.

Важно отметить и стремление приверженцев governo largo сохранить венецианскую модель, отрицая при этом, что Венеция является замкнутой аристократией. Одним из значимых моментов в истории флорентийских идей было принятое в 1494 году решение под видом подражания венецианской конституции расширить возможности участия в Большом совете240. Мы не знаем, кто именно принял его и о чем они при этом думали, но его следствием стало то, что для большинства авторов Венеция осталась символом конституции с элементом народного участия, которое основывалось на гармонии между участниками из элиты и неэлиты, некоторыми и многими, а также, возможно, одним. Наиболее настойчиво подчеркивают достоинства венецианской модели те мыслители, которые полагают, что ottimati – как узкий круг влиятельных флорентийских семейств, считавших себя частью элиты и отождествлявшихся с немногими в аристотелевской классификации, – не могут выполнять свою прирожденную функцию лидеров или развивать добродетели, с ней связанные, если наравне с ними в управлении не участвуют те, кто не принадлежит к элите, большинство, которое они могли вести за собой. Таким образом, ottimati предстают или сами видят себя в роли гражданской аристократии. Их качества существуют и проявляются в отношениях ottimati с другими гражданами.

Может возникнуть вопрос: не было ли принятие в 1494 году «венецианских» установлений делом рук ottimati, которые сочли, что governo largo подойдет им больше, чем stretto? Спор о подлинной природе Венеции и о наиболее подходящей для Флоренции форме правления происходил на фоне усугубляющейся неспособности Большого совета управлять так, чтобы это удовлетворяло ottimati как класс. Секрет венецианского правления заключался в отношениях между Большим советом и совокупностью должностных лиц и комитетов, в сумме известных как Сенат241. Именно в сложном механизме обсуждений заключалась политическая инициатива Сената. Однако во Флоренции аналогичные отношения – между Большим советом и группой исполнительных комитетов во главе с Синьорией – работали не так хорошо, как в Венеции, и главным источником конфликта стало острое чувство своей обособленности, присущее тем, кто принадлежал к