32. Однако в начале мая 1972 года он сообщал, что у него по-прежнему остаются недописанными две главы и что он столкнулся с трудностями, пытаясь «развернуто изложить, каким образом ценности гражданского гуманизма сохранились в мире, где их нельзя объяснить ограничениями средневековой эпистемологии»33.
Лишь 12 октября 1972 года Покок объявил, что «книга о Макиавелли закончена». Теперь он занялся поисками издательства, и сначала его выбор пал на «У. У. Нортон» (W. W. Norton). Заключительная часть «Момента Макиавелли» видоизменилась. Между маем и октябрем 1972 года Покок добавил две новые главы. Работая над разделами, посвященными английской мысли начала XVIII века, он сделал ряд открытий. Покок описал широко распространенные тогда страхи, связанные с влиянием коммерческого общества на человеческую личность. Это затруднение, характерное для XVIII века, «следовало преодолеть с помощью [политического] языка, определявшего высшую ценность как нечто статичное, а историю – как движение, необходимо предполагающее деградацию». Покок рассказывал Скиннеру, как пелена постепенно спадала с его глаз. Попутно он отмечал, что в результате теория К. Б. Макферсона, считавшего XVII столетие временем расцвета «собственнического индивидуализма» («Политическая теория собственнического индивидуализма: от Гоббса к Локку» / The Political Theory of Possessive Individualism: from Hobbes to Locke, 1962), понесла большой урон:
Толчком к этому [переосмыслению] стало открытие, сделанное мной, когда я работал с такими документами, как «Обозрение дел Франции» [Review of the Affairs of France, 1704–1713] Дефо, в поисках исходных аргументов в пользу Двора. Я наткнулся на образ Кредита (системы государственных векселей) как непостоянной женщины, которая олицетворяла иррациональное течение истории и была не кем иным, как Фортуной (и в меньшей степени Фантазией), явившейся под новым именем. В итоге мне пришлось полностью переписать свою трактовку происходившей при Вильгельме и Анне полемики. Для этого я использовал заглавие «Неомакиавеллиевская политическая экономия» и доказывал, что в XVIII столетии был свой «Момент Макиавелли», когда (1) модель «добродетель – фортуна – порок» воспроизводится как «добродетель – торговля – порок» и (2) ранний капитализм, совершенно не в духе Локка и Макферсона, осмысляется в рамках парадигмы «кредит – фантазия – страсть – честь». Таким образом проявляется характерная для XVIII века версия ложного сознания, и мы видим зарождение того типа мышления, которое затем стало марксистским.
Дополнительные части стали идеальной прелюдией к заключительной главе об американизации добродетели, которая позволила «поместить увлечение Джефферсона классикой и его мессианские идеи в пространство Макиавелли и Харрингтона и в конечном счете дать ключ к истолкованию американской проблемы сохранения домодерных ценностей в постмодерном обществе». Покок отметил, что работа над завершением «Момента Макиавелли» оказалась «настоящим развлечением». Жаль было только, что он уже не мог пошутить в своем тексте по поводу последователей Штрауса. Впрочем, Покок на время творческого отпуска собирался отправиться в Канберру, где ему предстояла встреча с приехавшим туда Кроуфордом Броу Макферсоном. Покок уже предвкушал, как «выскажет ему все это»34. Однако, несмотря на диаметрально противоположные взгляды на развитие политической мысли, ладили они хорошо.
В январе 1973 года «W. W. Norton» отказался напечатать «Момент Макиавелли», сославшись на то, что книгу такого большого объема может опубликовать лишь академическое издательство. Покок обратился в издательство Принстонского университета. К апрелю поступил отзыв на рукопись35. Покок сразу догадался, что анонимным рецензентом был Дональд Вайнстейн. Вайнстейн прежде всего раскритиковал две первые части книги. Он полагал, что в разделах о «флорентийцах» слишком мало внимания уделяется риторике. Кроме того, характеризуя средневековую мысль, автор злоупотребляет описанием идущей от Августина традиции. Это описание следовало расширить, включив в него такие фигуры, как Евсевий Кесарийский. Пококу удалось учесть в своем тексте замечания Вайнстейна, чем издательство осталось удовлетворено. В то же время он чувствовал беспокойство. Покок вновь обратился к Скиннеру. Особенно тревожила его связь между первой частью монографии и остальным текстом. Как он писал, «среднестатистического читателя обязательно будет раздражать, что книга, в которой говорится в первую очередь о Макиавелли, подходит к нему настолько издалека»36. Покок даже спросил Скиннера, не возражает ли тот, чтобы его имя фигурировало в перечне благодарностей за помощь в работе над «Моментом Макиавелли». Учитывая, что «никто не читал эту проклятую рукопись от начала до конца», Скиннер, на протяжении долгого времени дававший ему советы по каждой новой главе, рисковал оказаться «частично ответственным» за книгу. Покок поинтересовался, предпочитает ли Скиннер, чтобы его имя не упоминалось вовсе. Как и раньше в других своих письмах, Скиннер вселил в Покока уверенность относительно его работы, подчеркнув, что, с его точки зрения, несогласованности между частями нет.
6 декабря 1973 года Покок отправил по почте окончательную версию рукописи «Момента Макиавелли» в Принстон. Скиннер убеждал Покока расширить аргументацию, и Покок признался, что вновь переработал последнюю часть, и вкратце рассказал Скиннеру, что он сделал и чего не сделал:
Я вновь вернулся к Локку, посмотрев на него с позиции, близкой к точке зрения Арендт. Я занял ее, чтобы отметить следующую вещь: никто, похоже, толком не знает, как развивалась трудовая теория ценности от Локка до Адама Смита. При условии, что мы рассматриваем происхождение более поздней марксистской проблематики «реификации» и т. д., homo faber, конечно, важен, но я не нахожу его в начале XVIII столетия. По стечению обстоятельств я веду сейчас семинар об Августинской эпохе (Augustan [period]), и Мандевиль предстает весьма необычной фигурой: его «любовь к себе» – форма ложного сознания, – кажется, ушла далеко вперед в сравнении со «славой» Гоббса, а его «коммерция» – в сравнении с «собственностью» Локка. Однако я не пытался вместить это в книгу37.
Такого рода высказывания свидетельствовали о том, что как для самого Покока, так и для последующих читателей «Момента Макиавелли» книга стала импульсом к работе над мириадами сюжетов, представших благодаря ей в новом свете. Покок был полон воодушевления. Завершение «Момента Макиавелли» совпало с переменами в жизни самого Покока и его семьи. После долгих колебаний, связанных с вопросом, уезжать ли ему из Миссури, он наконец решился принять давнее предложение от Университета Джонса Хопкинса и в 1974 года занял там должность профессора истории.
Работая над «Моментом Макиавелли», Покок считал необходимым отстаивать метод изучения политической мысли как совокупности лингвистических актов, осуществляемых носителями языка в конкретных исторических контекстах. Покок всегда понимал контекст шире, чем другие историки, работающие в той же области. Это обстоятельство предопределило структуру и содержание книги. Оно способствовало тому ощущению величия (grandeur), которое возникало у многих читателей по прочтении труда. Они столкнулись с уникальным историческим воображением, обладавшим необыкновенными глубиной и масштабом. Покок осознавал, что многим обязан другим историкам. Тем не менее он всегда предлагал нечто новое. Отчасти об этом можно судить по рассказу о замысле «Момента Макиавелли», сохранившемуся среди бумаг Дональда Вайнстейна и написанному Пококом в 1968 году. Объясняя, в чем состояла исключительность политических идей эпохи Возрождения, он отмечал:
Несколько лет назад я занялся исследованиями ренессансной конституционной мысли и вскоре задался вопросом, как можно было бы определить ее суть. У меня сложилось представление, что речь шла о политической мысли, стремящейся объяснить конкретные политические системы – во Флоренции, Венеции, Франции и Англии, – скорее чем политическое сообщество как универсальное абстрактное понятие. Это навело меня на размышления, что поздняя схоластическая мысль прекрасно приспособлена для работы с универсалиями и неплохо справлялась с понятиями, связывавшими единичное с универсальным, но гораздо хуже оснащена концептами, позволявшими осмыслить отношения между одним единичным явлением и другими, а тем более отношения последовательности или причинно-следственной связи. Под «единичным» я подразумеваю, во-первых, конкретное явление или событие, во-вторых, конкретное решение, призванное упорядочить явление или событие и встроить его в социальную структуру, и, наконец, конкретную национальную или местную систему правления, сотканную из конкретных решений и институциональных структур, возникших благодаря этим решениям. Я обнаружил свидетельства, что мыслителям XV столетия был совершенно не чужд такой взгляд на политику, но они столкнулись с большими трудностями, пытаясь рационализировать его. «Разум», как они его понимали, по большей части оперировал универсальными, отвлеченными и вневременными категориями; из этого я сделал вывод, что единичное понималось прежде всего как разворачивающееся во времени, имеющее начало и конец, а что само время в значительной мере рассматривалось как измерение этой очень трудно понимаемой единичности38.
Затем Покок объяснил, что такой подход к идеям прошлого неизбежно приводил к рассмотрению ренессансной конституционалистской мысли как проявления позднесредневекового историзма: