ции, скорее укрепило традицию, к которой они принадлежали, чем воспрепятствовало ее развитию. Политика по-прежнему представала как создание условий, в которых люди могут свободно проявлять добродетель в своих действиях.
Кроме того, пример Джаннотти демонстрирует, насколько аристотелевская политическая теория как инструмент анализа и объяснения оказалась восприимчива к теориям, сформулированным на основе ее ключевых идей. Теория круговорота Полибия, доктрина Макиавелли о народном ополчении, венецианская модель (а не миф) – все это Джаннотти упоминает, рассматривает, но в конечном счете скорее использует, чем делает своим ориентиром. Он обращается к упомянутым аргументам в поддержку аристотелевского по сути своей метода категоризации элементов, составляющих город, и для демонстрации того, как их взаимодействие приводит к стабильности, неустойчивости или изменению в политии. Классический республиканизм, представителем которого еще оставался Джон Адамс, был в первую очередь ренессансной интерпретацией политической науки, изложенной в «Политике» Аристотеля, хорошо подходившей для рассмотрения общественных феноменов XVII и XVIII веков. Однако для Джаннотти она, вероятно, была прежде всего важна своей способностью объяснять конкретные события и характеристики городов. В итоге «Флорентийская республика» представляет собой отчасти успешную попытку показать, как венецианские механизмы и стоящие за ними принципы могут использоваться в разработке другого типа правления в совершенно иных условиях, присущих Флоренции. Мы наблюдали, как, применяя аристотелевские категории причинности и политической композиции, Джаннотти смог предложить историческую интерпретацию флорентийской обстановки и сделать прогноз на будущее. Даже будучи ошибочными, его доводы в значительной мере развеяли облако тайны, окутывавшее конкретные исторические явления. Он меньше, чем Савонарола или Макиавелли, зависит от понятий обычая, Провидения или fortuna, когда пытается объяснить, как Флоренция стала такой, какая она есть, и что ее может ождать дальше. В отличие от Савонаролы или его эпигонов 1529–1530 годов, Джаннотти не ожидает чуда. Он видел, на что способна, а на что не способна их вера. В отличие от Макиавелли, он не чувствует, насколько отчаянно трудно действовать творчески перед лицом fortuna и какие почти чудесные качества требуются, дабы преуспеть в этом. Несомненно, с этим во многом связан его выбор в качестве источника принципов организации рациональной Венеции, а не динамичного Рима761. Его теория хорошо сформулирована, и он относительно уверен в ее практической применимости.
Если бы Гвиччардини когда-нибудь прочел «Флорентийскую республику», он заметил бы язвительно, что ее автору так и не довелось воплотить свои теории в жизнь. Конечно, разбирая приводимые Джаннотти доказательства, что режим начала 1530‐х годов не имеет шансов устоять, грустно думать, что этот умный человек на протяжении еще сорока лет своей жизни наблюдал, насколько он заблуждался (Гвиччардини по-своему не меньше ошибался на счет того же режима). В данном исследовании нас интересует не столько способность авторов давать точные прогнозы, сколько способность идей расширять парадигматический словарь определенной цивилизации. С этой точки зрения неудачное предсказание можно использовать повторно. Джаннотти нашел аристотелевский политический анализ сложным и достаточно убедительным. Он решил, что в какой-то мере понимает, как события происходят во времени, и поэтому его мысль сосредоточена не на эсхатологических ожиданиях, как у Савонаролы, и не на innovazione и occasione, как у Макиавелли. Время не на первом плане. Текст завершается – так же, как «Государь» и «Диалог об управлении Флоренцией», – разделом о проблемах практической реализации, который нам сейчас кажется почти обязательным элементом политической речи762. Подобно Макиавелли и Гвиччардини, Джаннотти анализирует случаи, в которых республика может быть построена на надежных основаниях, и типы людей, которые способны это сделать. Однако его мысль обращена к флорентийской действительности, и в силу того обстоятельства, что он пишет в изгнании и в период тирании, сказать ему, как он и сам сознает, почти нечего. Лишь освободитель (как Андреа Дориа в Генуе) может стать законодателем Флоренции, а об освободителе мы можем сказать только, что он либо придет, либо нет. Другие – по-видимому, включая Макиавелли – хорошо написали о комплотах и сговорах, и он научился всему, что можно узнать об occasione для свержения правлений. Наше дело – изучать теорию их установления, поскольку лучше мы будем недовольны Судьбой, которая так и не послала нам освободителя, чем она нами, если бы мы не знали, что делать, когда он пришел763. В заключительных словах своего трактата Джаннотти принимает роль теоретика в изгнании и еще раз подтверждает реалистичность своего отношения ко времени и к fortuna. Он не заблуждается относительно трудностей практического действия, как он не считает, что сложности разрешимы только неким чудесным образом (Макиавелли, которого часто упрекали в излишнем реализме, на деле ближе ко второму тезису). Когда он признает господство fortuna, он хочет сказать лишь, что всегда есть вещи, которые нам неподвластны.
Если во многом по этой причине Джаннотти предпочитает Венецию Риму и не принимает концепцию динамичной virtù Макиавелли, по той же причине он не изображает Венецию как чудо или миф. Проблема времени не представлялась ему так, чтобы решить ее могло только венецианское чудо. По его мнению, цель законодательства – и его собственного проекта для Флоренции – заключается в том, чтобы заложить основание конституции, которое будет устойчивым. Джаннотти был глубоко восхищен успехом Венеции, достигшей почти нерушимой стабильности. Однако mito di Venezia предполагал убежденность, что такую стабильность может обеспечить лишь удивительная мудрость и что Венеция добилась чуда благодаря искусности и изобретательности многих. Первую мысль Джаннотти не разделял и не воспроизводил аргументы о Полибиевом равновесии или о секретах венецианской избирательной системы как чудесном решении проблемы устойчивой длительности. Уже хотя бы то обстоятельство, что он применял венецианскую модель к проблеме достижения подобного же успеха в совершенно иных условиях Флоренции, вынуждало его рассматривать успех Венеции как феномен, обусловленный комплексом причин. Благодаря своему по преимуществу аристотелевскому понятийному аппарату он располагал столь многочисленными способами определения различных условий, что не смог воспринять эту проблему как апокалиптическую, а ее решение – как чудесное или простое. Проблема обеспечивающего устойчивость законодательства требовала сложных решений, и со временем их можно было сформулировать. В обоих главных произведениях Джаннотти изложение венецианской истории хотя и выступает в качестве своего рода антитезы истории Рима у Макиавелли, в то же время является изложением сложного исторического процесса.
Однако мы видели, что республиканская теория – это, по сути, аристотелевская политическая наука, избирательно упрощенная за счет резкого акцента на проблеме осмысления времени. От этого акцента можно было постепенно отойти и попасть в новый мир понятий с таким богатым языком, что на первый план выходил потенциал действия, а проблема времени отступала в тень. Но в равной мере можно двигаться в противоположном направлении, к той точке, где решением проблемы представляются божественная благодать, появление нового Ликурга или достижение чудесного равновесия. В силу того, что эпоха Возрождения была одержима идеями времени и фортуны, а Венеция олицетворяла последнее из перечисленных решений, mito di Venezia не терял своей актуальности. Немифическое описание Джаннотти стало одним из классических образцов литературы, создавшей mito. Теперь следует рассмотреть современный ему и не менее знаменитый трактат Гаспаро Контарини, где мифический элемент выражен намного сильнее.
В точности не известно, когда венецианский аристократ и церковный деятель Контарини написал трактат «О магистратах и устройстве Венецианской республики»764, вероятно, между двадцатыми и тридцатыми годами XVI века. Он был напечатан только в 1543 году, после чего книга стала известна всей Европе и много раз переиздавалась. Она пользовалась большей популярностью, чем «Венецианская республика» Джаннотти. В то же время, это произведение менее насыщенно в содержательном смысле, менее технически структурированно в том, что касается анализа венецианских магистратур и их истории. В отличие от незавершенного трактата Джаннотти, работа Контарини окончена, и ее автор нашел возможность изложить свою философию правления в контексте венецианской темы. Книга Контарини оставила заметный след во многих странах, поэтому имеет смысл цитировать ее на английском языке в переводе Елизаветинской эпохи, выполненном Льюисом Льюкенором и опубликованном в 1599 году.
Язык Контарини с самого начала панегирический: по его словам, Венеция как с физической, так и с политической точки зрения «кажется избранной бессмертными богами, а не людьми»765. Однако для него важно именно то, что Венеция – произведение человеческого искусства, и прежде всего людской добродетели. Следуя направлению мысли, открытому флорентийцами, но получившему широкое распространение среди венецианских авторов, он утверждает, что добродетель может проявляться либо в гражданской, либо в военной жизни, и хотя последняя достойна славы и необходима, добродетель должна существовать лишь ради первой. Оставаясь в русле традиционной аристотелевской и христианской мысли, он настаивает, что войне надлежит кончаться миром. Кроме того, как итальянец, пишущий в духе гражданского гуманизма, он объясняет, почему венецианская